16+
Графическая версия сайта
Зарегистрировано –  120 828Зрителей: 64 124
Авторов: 56 704

On-line12 210Зрителей: 2404
Авторов: 9806

Загружено работ – 2 084 473
Социальная сеть для творческих людей
  

ПРЕЛЕСТЬ ДИКОЙ ЖИЗНИ

Литература / Проза / ПРЕЛЕСТЬ ДИКОЙ ЖИЗНИ
Просмотр работы:
26 января ’2017   05:29
Просмотров: 13987


©, ИВИН А.Н., автор, 2015 г.
Алексей ИВИН

ПРЕЛЕСТЬ ДИКОЙ ЖИЗНИ
НАСТРОЙКИ. ОБУЧЕНИЕ. ТРЕНИРОВОЧНЫЙ ЛАГЕРЬ

В последние месяцы Артемий Хлодунов проживал не то чтобы бессознательно, но все же ясности, с целеполаганием, в его поступках не наблюдалось. Сам, для себя он свое поведение мотивировал и объяснял, но не вполне. В окрестностях города Радова в лесу он с давних пор облюбовал несколько укромных мест и с приходом весны стал по периметру их обходить так, чтобы прогулка длилась часа три-четыре. Он сознавал, что, если бы работал и ему за работу платили, такого целеполагания и таких мотивировок было бы достаточно: и деньги появились бы, и смысл существования, и занятость, чтобы не распускаться, не думать о смерти и не стареть на глазах. Но беда его жизни в том и состояла в последние годы, что он не знал, чем себя занять.
Неоткуда ждать помощи старику. У всех имелись сокрушительные занятия и прямо-таки путы на теле и душах: дети с ранцами тащились в школу, мамаши выгуливали младенцев, а бизнесмены собак; один только Артемий Хлодунов не был занят, не вовлечен, не участвовал. По первости он пытался спорить с таким предписанием судьбы и, запутавшись на синонимии, одно время даже раскопал и обрабатывал у ч а с т о к земли, примыкавший к городской нефтебазе (участок, участвовать, участие, то есть внимание, участь-доля). Но труд не оправдывал затрат, и на дачу это картофелеводство все равно не походило. «Дача, - продолжал синонимизировать Хлодунов, - есть у того, кому дают, у кого удача; удачливый человек, вот он в реальностях нашей русской жизни покупает или строит дачу, и про него говорят: удачлив, дачник. А мне-то чего тщиться и обезьянничать? Ясно же, что мне-то как раз не дают, а скорее уж оттяпывают мою ч а с т ь, мою долю, мой процент от общего родового капитала. «Я лишился и чаши на пире отцов», сказал поэт. Это, конечно, смешно, недостойно: Робинзон Крузо городских многоквартирных домов, его так кругом обошли, что он вынужден самостоятельно окапываться и даже возводить загородку от воров».
И вот бессознательный и безработный Хлодунов, как забытый малыш, нашел себе занятие и применение: по весне, но еще до появления клещей обходил любимые уголки отдыха, убежища Монрепо. В том, который располагался в двухстах метрах от красной, в стальных мостиках и сигнальных фонарях, ретрансляционной вышки, он тщательно, на объем своей городской квартиры, обломал вокруг весь сухостой, все засохшие сучки с окрестных рябин, черемух и осин, словно бы помогая весне расширяться и набирать силу. Резон это работы был в том, что летом ведь он придет сюда заготовлять ежевику, малину, землянику и лакомиться плодами той же, к примеру, черемухи, - так отчего не мелиорировать место и местность? Пригодится же! Вон как запущен черемушник, сколько валежника и хвороста! На слове «хворост» бессознательный Хлодунов надолго зациклился, разбирая, синонимичны ли «хворост» и «хворость», «хвороба» и чем же все-таки в действительности он сейчас занят: уничтожает свои болезни, чтобы не хворать, или всего лишь готовит пищу огню? Впрочем, костра здесь он не разжигал: во-первых, слишком близко от города, во-вторых, штрафовали, и крупно, за поджог травы, за так называемый «весенний пал», а платить ему было бы нечем. Веселое бессознательное удовольствие этой работы состояло в том, что, когда сорок-пятьдесят квадратных метров площади вокруг были очищены, трухлявые пни повалены, ветви обломаны столь высоко, сколь можно было дотянуться, а все пригнутые, придавленные и искореженные деревца выправлены для свободного роста, на минуту появилось сознание исполненного долга.
На другой день, опять с утра солнечный и ветреный, он отправился в верховья местной речки, и там, где тропа спускалась в долину и далее вела к воде, над этим спуском, в сосняке опять занялся тем же – сбором хвороста с округи. Здесь не было такой чащобы, как возле вышки, здесь редко и просторно стояли сосны и под ними, приподымаясь из сухой белесой травы, повсюду цвела не медуница, нет, а те, тоже голубые язычковые, и те, голубые пятилепестковые цветы, которым он не знал определения: может, пролеска, может, фиалка. Он хорошо запомнил этот день, потому что вскоре над головой с мертвым высоким воем в парадном строю пронеслись несколько самолетов в виде цифры «70», и он понял, что они возвращаются с репетиции военного парада в Москве и, значит, сегодня 8 мая.
Жаль было топтать цветы, но они росли повсюду. В пологой борозде Хлодунов быстро развел жаркий костер из соснового смолья и подтащил к нему, обломав, верхушку сухого валежника. Быстро выгорела прошлогодняя трава вокруг костра и собралась достаточная пища огню. Лес над поймой был чистый, редкий, свежий, сухой, просторный, как бывает по весне в жаркий денек, когда почки еще только проклюнулись, а листья еще не развернулись. Понимая, что весь хворост не спалит, Хлодунов тем не менее натаскал его порядочную кучу и, довольный, уселся рядом с костром на бугор, как усталая домохозяйка после влажной уборки комнат. Дым стелился разнонаправленно, но чаще по спуску, как по лотку, сползал в речную долину и там развеивался на просторе. Отставной старик не понимал побудительных причин своей деятельности, но ему было хорошо, спокойно. Огонь с таким завидным азартом пожирал хвою, сучья, комельки, развилки, щепу, лишайники, кору, батожье и крепкие, хотя и прошлогодние хмелевые лозы с засохлой ольхи из оврага, что прямо одно удовольствие было смотреть на него: вот так же бы всё подряд в своей собственной жизни выжечь, спалить и профукать в горячих струях, очистить, преобразовать в иную субстанцию – в прах, пепел и дым.
«Я люблю уничтожать или упорядочивать? – спрашивал себя Хлодунов, через пару часов сам вслед за прогоревшим дымом отправляясь к спуску, выходя на берег и стоя над крутящейся светлой водой. – Тебе кто-нибудь платит, эколог, за охрану окружающей среды? Лесные делянки, когда трелевочный трактор с них подберет, а лесовозы увезут сваленные хлысты, тоже потом облагораживают: целая бригада, бывало, собирает опилыши, обрубки, хворост, лапник, разжигает огромный костер, наподдавав в него бензину, и все эти «порубочные отходы» с воем, визгом, треском и вереском уносятся в небеса. Уфф! Весело! Жарко! Но ведь сучкорубам платят; меньше, чем на валке и раскряжевке, но платят. А тебе? Какой бессмысленный труд, лишь бы не сидеть в камере многоквартирного дома, в стенах…»
Оказалось, что тропа идет не только по верху, где он жег костер, но и здесь, петляя прямо по берегу. Хлодунов воспользовался случаем исследовать свежий маршрут и возвращался уже по нему. Увы, не рыбаки, нет, проторили эту тропу (рыба в речке не водилась, хотя, по странности, ондатры и выдры встречались), - не рыбаки, а местные пьянчужки и любители пикников на природе: повсюду валялись пустые пластиковые пивные бутылки, горшки из-под лапши «Роллтон», презервативы, а в одном месте искатель предпринимательской свободы обнаружил даже пустую яркую пачку из-под сигарет производства Объединенных Арабских Эмиратов: уж не мусульманский ли террорист готовил здесь коварный замысел, пользуясь близостью города Радова к Москве? Высокие прибрежные черные ольхи стояли еще голые, вода в речке текла тихая, студенисто серая и бледная, как бы продроглая в прохладе. Только и нашлось живописности на всем маршруте, что в одном месте поваленная кроной на другой берег, как мост, крупная береза, а в другом – глубоко подмытые извитые корни живописной корявой сосны, которую хоть бы и сфотографировать в альбом с натуры не помешало, - этакая мангровая заросль. Повсюду сквозь плотный покров осенней белесой травы пробивалась свежая зеленая, а сныть по углам ольховника - та уже вымахала в развернутый лист. Хлодунов ощущал томные настойчивые позывы к возрождению, толчки былого счастья, когда он юношей вот так же бродил по рощам, оврагам и ручьям, не понимая своих сил; он тогда только что не пел от избытка сильных и разных влечений.
Вы, когда планируете будущность, вы ведь вначале воспроизводите будущую возможность мысленно, - не правда ли? Вы представляете, что следует заказать билет, выкупить его, успеть на такой-то поезд на пересадочной станции и беспокоитесь, достанется ли вам в Логатове на автобусной станции билет в Тодиму (от коми-пермяцкого Tod – болотистая местность), - ведь летний туристический сезон еще не начался, - или все же придется заночевать в гостинице? Свои возможные действия вы хотя бы на секунду, но представляете, предваряете. Но Хлодунов не таков. На другой день он отправился в третье заветное место - пешком по шпалам запущенной ширококолейной ветки ж.д. Сразу за неогороженным мостиком рельсы вели в высокий суровый и хмурый ельник, такой темный, что шпалы замшели, поросли брусничником и густыми вершковыми елочками. Слева под насыпью в ельнике еще стояла весенняя вода, справа так и хотелось пройтись, огибая темные ели, по обочине по уже обсохшему зеленому плотному мху. Рельсы здесь не блестели, как на накатанных путях, а тускло ржавели, по ним давно не ездили тепловозы, разве только маневровые: ветка когда-то была проложена в богатый санаторий, который ныне закрылся и гнил в запустении в глубоком лесу по берегам тоже заброшенных песчаных карьеров. Это было в восьми километрах от города; Хлодунов однажды, еще в свои энтузиастические дни, ходил туда за рыжиками и волнушками и набрал большую корзину. Но все же это было далековато, ноги отобьешь, шагая по шпалам в такую даль. Старый живописный лес был только вот здесь, при начале ветки, и там, возле санатория, а все остальное пространство поросло густым тощим березняком и хилым сосняком, какой заполоняет былые порубки (здесь лес вырубали в годы войны, следовательно, новой поросли было не меньше шестидесяти лет, чего о ней никак не скажешь: худые извитые деревца в мужскую руку толщиной; здесь еще даже грибы толком не росли и старые пни не везде расселись и иструхли).
Семеня со шпалы на шпалу, а то и забирая по две, Хлодунов вышел на эти открытые пространства, увидел горизонт и небо с кучевыми облаками поверх жидких берез, едва одетых акварельной листвой, и ему здесь опять понравилось, как всегда. Главное, что виделось далеко вперед. Казалось бы, разве это город – Радов, но и он везде по горизонтали застроен домами, завешен мостами, стрелами кранов и загорожен частоколом фонарных столбов. А здесь был уединенный мир тишины, бабочек, первых цветов, а если ветер усиливался, то и зеленого шума. Через неделю в сильный ветер, когда березы и осины обрастут уже в полную силу и развернутся всеми листьями, какое здесь будет веселье, какое отдохновение и проникновенный покой! Через двести метров Хлодунов свернул направо на старую пустынную дорогу (видимо, еще с тех времен, когда здесь были делянки и вывозили бревна), снял куртку, повесил ее на придорожный куст и, засучивая оба рукава, приступил к разжиганию костра. О, здесь это не было проблемой, потому что бересты было кругом навалом. Костер в сухой дорожной колее вскоре запылал. Мелиоратор леса Артемий Хлодунов методично ходил по обеим колеям в обе стороны (к железной дороге на сотню метров и от костра прочь примерно на столько же) и весь сухостой, какой встречался, прилежно стаскивал к костру. Деревца, еще не совсем проснувшиеся, а здесь и по кюветам отчего-то во множестве засохшие, казались ему больными детьми, в золотухе и рахите, которым безотлагательно следует помочь. Ну, что это за безобразие! Отчего они сохнут-то на таком просторе? Ладно бы в гуще леса, а здесь-то, на просторе, по канавам, - чего бы им сохнуть? Уж не опыляют ли их с кукурузников гербицидами? Да, но с какой вроде бы целью? – строить здесь ничего не собираются, на этих пустошах, о клещевом энцефалите тоже давно не слышно. Хлодунов понимал, что весне надо помогать: солнце уже и сквозь рубашку донимало зноем, иногда, с завыванием и несколько раз облетев, уносился прочь залетный шмель или бабочка желтушка опасно взмывала над костром. На песчаной дороге нечего было опасаться наделать пожару, и Хлодунов всё добавлял и добавлял хворосту в огонь. Крупного валежника вокруг не было, даже и в глубине леса, а засохлые вицы уже через час закончились в обе стороны. Хлодунов остался не доволен, что не понадобилось усиленной мелиоративной работы, а достаточно оказалось косметического ремонта вдоль дороги. «Чего я делаю? Ведь за это не платят. А в действительности мне нужны деньги, мани-мани, а не эти глупости бессмысленного альтруизма, - думал Хлодунов, сидя на толстой крепкой колоде и чуть сбоку наблюдая за потухающим костром. Вокруг колоды и поблизости он тоже прибрал все руины и обсевки, а огромная колода, недопил, похоже, так и пролежала все шестьдесят лет, не поддавшись даже лесным муравьям, - крепкая такая, гладкая, с круглыми дырками кое-где по тулову. - Мне нужно что-то менять в жизни, раз меня не принимают на работу, хотя бы в то же лесничество, а косность и безнадега всё сильнее одолевают. Что там говорится про меня в предсказаниях гороскопа? Что люди под этим знаком предпочитают расплачиваться не деньгами, а собственным телом. Помилуйте, что за вздор! Не из скупости же я плачу телом, а потому что не в силах ничего подзаработать и решать проблемы цивилизованно – через кредитную карту. Первичные приметы настоящего хищника – зубы, когти, глаза – мне давно пора покупать, раз я их утратил в борьбе за существование, а где деньги? Я же нищий, вот и расплачиваюсь телом. В следующий раз эти хищники из социума уже внедрят в меня тяжелую болезнь или как-то иначе поставят на край, и заберут уже всю душу: раз нечем заплатить, помирай. Но я еще не жил, суки! Я еще не видел счастливых дней, а постоянно прибегал к таким вот паллиативам: посидеть у костра, вздремнуть возле удочки. Но одни только коммунальщики (commune – вместе, заедино, по-семейному) вытрясают из меня почти половину доходов: я плачу им за то, что пожелал иметь затворническую камеру в сорок квадратных метров, а не в десять. Умники чертовы: они говорят, десять квадратных метров на человека – достаточное жизненное пространство. Да мне всей этой округи в собственность мало, скоты, а не то что конуры в многоэтажном доме».
Деревянной кочергой Хлодунов сгреб рассыпавшиеся головешки и стоял над огнем еще минут десять – ждал, пока они догорят. Вместо хорошего сильного костра теперь лишь слабо дымилась кучка золы. «Смотри, как чисто сгорело: даже крупных углей не осталось. Отчего бы это? – слабо поинтересовался Хлодунов у себя самого. – Должно быть, оттого что хворост березовый и мелкий. И как же я еще мало знаю! Ведь вот не знаю же, как называется этот кустарник, - низкий, а цвести собирается розетками, как боярышник».

1. В ПУТЬ!

А назавтра ранним туманным утром Артемий Хлодунов уже сидел на вокзале в городе Ополье в восьмидесяти километрах от Радова и своей просторной квартиры, за которую так дорого платил коммунальщикам. Из дорожной сумки торчал кончик складной удочки, замотанный, как полагается негабаритному колющемуся грузу, в целлофановый пакет и перевязанный шнуром. В сумке были теплый дырявый свитер, который при случае не жалко выбросить, и смена белья, а в рюкзаке, который висел за плечами, - еще один рюкзак, старой прочной холщово-брезентовой конструкции с кожаными ременными застежками и широкими лямками, предусмотрительно взятый, чтобы вывезти те раритеты, которые он найдет на родном пепелище в Суштаке. Таким образом, то, что у правильных путешественников достигается простым решением разума и волевым посылом, к Хлодунову пришло через предварительное бессознательное опробование и тренировку: еще вчера он топал пешком по шпалам, а сегодня смело сел в местную электричку и приехал в Ополье, чтобы двинуться дальше. Разум в его поступках не присутствовал, а только имитационная закодированность. Расписание поездов и электричек он знал, но ехать с пересадками на местных электричках вначале до Ярославля, потом до Логатова сразу же отказался: во-первых, с багажом натаскаешься, во-вторых, пересадок в этом случае было бы целых две – в Ярославле и в Данилове, а как часто отправляются те электрички и не придется ли торчать на вокзалах сутками, он не знал. Конечно, таким образом можно бы существенно сэкономить, но все-таки лучше уж купить билет на проходящий пассажирский поезд сразу до станции назначения. Он его купил, но ждать все равно оставалось еще четыре часа.
Наконец-то наш герой отделил задницу от насиженного места, где сидел безвылазно и взаперти, как в тюрьме, почти десять лет, и захотел посмотреть мир! Да ведь и поехал-то не в новые, неизведанные места, а на родину, могилы предков проведать. «По заросшим тропам», написал бы Гамсун; продираясь сквозь наслоения памяти. И душевное состояние у старика Артемия Хлодунова медленно, но менялось: с того, с каким мы сидим на месте и ежедневно ходим на работу, то есть с уныло стереотипного и равнодушного, меняясь на авантюрно-когнитивное и изыскательское. Эта перемена определяется внутренне, по слабому интересу к новизне. Хлодунов еще помнил этот же вокзал лет десять назад – по нему толпами шляндали оборванные бродяги и пьяницы, в креслах сидели, с полосатыми дорожными сумками и закутанные в шали, дебелые старухи-торговки с отечными ногами, парами прохаживались (но оборванцев не шмонали) осанистые милиционеры, а теперь все эти великолепные залы, в голубом и зеленом пластике, по стенам кое-где увешанные пейзажами в богатых рамах, сверкали чистотой и безлюдьем. Следовательно, за десять лет правления Путина сел на место на привязь и в крепость к партии Единая Россия не только он, Хлодунов, но и вся страна. Вот же, нет ни одного бомжа! Прогресс? Безусловно. Хватит кочевать, искать перемен и бродить по свету без камеры предвариловки и догляда! Два юриста, любя справедливость, очистили от деструктивных элементов, терроризма и пешего движения наши дороги. Полицейские, еще дороднее и осанистее прежних, и теперь парами патрулировали пустые залы ожидания, из переговорных устройств на их пузах слышался треск суровых команд по розыску преступников, сзади на ремне болтались стальные наручники, а кобура внушала уважение, но вылавливать и шмонать этим ранним утром на вокзале в Ополье было уже некого: во всех креслах сидел только один прилично одетый путешественник Хлодунов, да и тот опасался, не стали бы дознаваться, кто он такой, и требовать документы. Оставив сумки, он из любопытства прошел по залам, от вокзального кафе, еще закрытого, до касс и нигде по стенам не обнаружил ни одного сколотой облицовочной плитки, а в углах и на подоконниках ни одного фикуса, ни одного растения вообще: только строгие служебные и проездные инструкции для пассажиров и на всех дверях таблицы «для служебного пользования», «служебный вход». Конструктивизм делового подхода был налицо. Хлодунову это показалось забавным – что так скоро все сели и замерли по команде двух, среднего ума, администраторов, сменявших друг друга на престоле отечества. Еще не начинался рабочий день, а через зал ожидания, и все поодиночке, шли и шли озабоченные мужчины и женщины, еще слегка заспанные и обалдевшие от установленного строгорежимного порядка, и все, как один, замирали перед клавиатурой банкомата. Банкомат мигал зеленым и красным светом, тарахтел с теми же трелями, что и запрещенные игровые автоматы, и всем без исключения выдавал пачки банкнот – всем одинаково тощие. За два часа наблюдений Хлодунов не заметил, чтобы хоть кто-то снял заметно толстую пачку денег. У Хлодунова кредитной карточки не было; он втайне ухмылялся; ему, последнему ваганту и вагабонданту, было весело смотреть на эту кроткую очередь к банкомату и что некоторые клиенты международного ростовщичества, как и он бы сам, случись ему обзавестись карточкой, нетвердо помнили свой идентификационный номер, путались в кнопках клавиатуры и пренебрегали квитанцией, которую после раздумья выплевывал банкомат. Женщин и девушек было больше и к банкомату они обращались доверчивее, старики затруднялись в технологических деталях, парни выглядели самодовольными, особенно после получения банкнот. Никто деньги не пересчитывал, но женщины отходили прочь раздумчивым шагом: подсчитывали в уме. Со временем лысый старик с двумя неохватными сумищами и болезненного вида худой туберкулезник составили Хлодунову компанию в этом зале ожидания. Полицейские, сидевшие тут же, где прежде торговал газетный киоск, а теперь спускались глухие светлые жалюзи и лаком блестела свежая служебная дверь, тотчас проверили документы у этих двоих и опять скрылись за ней. Было отчетливо ясно, что менты скучают, ищут повода придраться к кому-нибудь и не находят. «Скоро они сожрут друг друга, фээсбешники и эмвэдешники, раз покончили с оппозицией внутри страны», - с юмором подумал Артемий Хлодунов и, подхватив рюкзак и сумку, потащился в вокзальное кафе, которое только что открылось, - выпить чаю. Бутерброд с ветчиной стоил тридцать рублей (а Хлодунов его помнил за 15 копеек), чай с лимоном – двадцать рублей, пицца – пятьдесят пять, яйцо – двадцать, сок, двухсотграммовая упаковка, - тридцать рублей; взбитых молочных коктейлей не продавали вовсе, а нашему путешественнику отчего-то, должно быть, от ностальгического томления, захотелось именно их: еще с юности он помнил, коктейль был такой жирный, что мазался по губам. Усевшись за дальний столик и размакав в кипятке пакетик с заваркой, Хлодунов достал предусмотрительные домашние заготовки – ржаной хлеб, котлеты и крутые яйца, - и принялся все это уписывать. Официантке и судомойке, так же как ментам, не терпелось поработать и она с ожиданием несколько раз выглядывала из подсобки – когда можно будет обмахнуть столик после единственного клиента и убрать бумажные салфетки. Благодать спокойной жизни без социальных потрясений была разлита во всех сферах. Хлодунов не спешил вылезать из-за стола, потому что ждать поезда оставалось еще два часа. Его заботило, как бы сходить в станционный туалет бесплатно; за каждый чих нынче драли деньги, и за свою мочу тоже, а это порождало новые социальные напряжения. Хлодунов не мог отстегивать плату всем и каждому, потому что ему самому не платили вовсе. Мало того, что он послушно сидел в одиночной камере своего многоэтажного дома и шил рабочие рукавицы для будущих поколений, он еще делал это бесплатно, а гороскоп упрекал его, что он платит телом, а не деньгами. За большими, светлыми и чистыми окнами благоустроенного кафе погромыхивали проходящие электрички, свистели транзитные поезда и сновали пассажиры; большинство из них спешили в Москву – успеть к началу нового рабочего дня, в свой офис, к компьютеру. Это было не очень понятно – из Ополья за сто верст тащиться в Москву, лишь бы занять другое кресло, этого бы рационализма не одобрили даже средневековые радонежские монахи и ямщики ярославского извоза, но таковы были цивилизационные новости: вы становитесь придатком чего-то, в чем неясно заключались даже такие категории, как стоимость и функциональность. Можно любить такую жизнь? А они ее любили, и в этой многомиллионной толпе каждый чем-нибудь да гордился.
Поезд останавливался всего на две минуты, а платформа была такая узкая, что, с багажом, с нее нетрудно было навернуться. В его юношеские годы на его пассажирском билете не было голограммы и фамилии. «Социализм – это учет и контроль, – отчего-то разозлился Хлодунов, садясь в свой вагон и вспомнив, как для населения объясняли это новшество сами новаторы: таким образом можно активнее бороться с терроризмом на железных дорогах и в случае аварии легче опознать человека и проследить его передвижения. – Зачем им мои передвижения знать? Я свободный человек, куда хочу, туда еду; это мое право даже в Конституции записано. Чего за мной следить, скоты, - из космоса, через банкомат и железнодорожную кассу? Вы бы лучше вагон изменили конструктивно, а то всё та же в нем теснота, вонь, миазмы потных ног и хамоватые мужики в майках, титан с клокочущим кипятком и проводницы под мухой».
Впрочем, конструкторские ноу-хау тотчас открылись Хлодунову, едва он пробрался в свое купе, – толстые стальные скобы на верхних полках. Сперва он решил, что они придуманы, чтобы удобнее взбираться наверх, но оказалось – для ограждения, чтобы спящий пассажир не сваливался. Увидев эти скобы, Хлодунов непроизвольно расхохотался и тем самым, кажется, слегка напугал серьезного симпатичного мужика, который, растянувшись на нижней полке, искал в смартфоне свои интересы.
- Да ёпэрэсэтэ, - объяснил он мужику, чтобы оправдать неожиданный смех, - в такую скобу при аварии попадешь – не выжить: все кости переломает. Что они чудят-то, ей-богу…
- Зато теперь есть вагоны-люкс: с полным комфортом, два человека во всем вагоне.
- Да уж… - согласился Хлодунов, и они больше не разговаривали вплоть до Логатова, до конечной станции.
Весь путь от Ополья до Ярославля и от Ярославля до Логатова Хлодунов смотрел за окно, словно стремился туда, - с тоской запертого орла. В действительности же он осваивал новый опыт, новые данности, на которые прежде, видимо, не обращал внимания, занятый внутренней жизнью и самим собою. Да, он же все средние годы разбирался в чувствах и переживаниях – когда и где ему было наблюдать реальность? Он и видя не видел в те годы. А за окном на всем четырехсоткилометровом протяжении простиралась унылая картина полного морального разложения центральной России. Не встретилось ни одного распаханного, озимого или используемого поля, хотя бы и небольшого. Роща, то есть содружество рослых и крепких деревьев, промелькнула всего одна, сосново-березовая, на пару гектаров, на подъезде к Волге: пощаженная по недосмотру, она, должно быть, была забыта. Зато на десятки километров вдоль дороги тянулись пустые поля с высокой болотной травой и редкими купами ветел, просматриваясь плоско и далеко, как африканская саванна. На этих просторах часто мелькали бетонные столбы и ажурные мачты высоковольтных линий, бетонные кубы, параллелепипеды и длинные строения непонятного назначения, заросшие чертополохом до крыш. Не запомнилось ни одного деревенского дома (избы) хотя бы с наличниками или мезонином, зато двух- и трехэтажные безликие бетонные и кирпичные хрущобы с обвалившимися балконами и перекошенными рамами мелькали повсеместно, и как в них жили люди, если даже дворика с палисадом или качелей не было видно, оставалось непонятно. На подъездах к таким деревням и полустанкам часто проплывали длинные заброшенные колхозные фермы в бурьяне, силосные башни и водокачки, но нигде ни одной буренки или хотя бы козы на свежей майской травке. Следы человеческой деятельности, окончательно запущенной и истлевающей в диких травах, чередовались с длинными пространствами жалкого мелколесья, то есть ломких ив, опушенных бледно-желтыми махотками; ширились и змеились безводные болота с коковками рогоза и розетками прошлогоднего камыша, до горизонта распространенные кустарниковые березы и черемухи, которые даже в свежей листве и весеннем цвету не радовали глаз. «Ведь здесь зимой переметает рельсы – отчего бы им не посадить хоть лесозащитные полосы? - недоумевал опечаленный Хлодунов, невольно отводя взгляд от безотрадной картины ровных, как штрих-код, зарослей ивняка и черемушника. – Ну, что может быть безотраднее ольхи на сотнях верст? Ведь ольха даже не дерево, а непонятно что. Летом от нее пыль и сор, осенью гниль и прель. Нет: всё это растет и торжествует, как отвалившаяся штукатурка в пустом хлеву, а глазу не на чем остановиться. Ведь это никак не употребленное пространство, четыреста километров «земельных угодий», как они выражаются в газетных передовицах. И как здесь ютятся и действуют люди? Я такое прежде видел в кинохронике в окрестностях Уагадугу, когда предлагалось пожалеть бедных африканцев и осудить колониальную политику империализма: конические соломенные хижины, голые пацанята».
И что еще показалось странным Хлодунову: ни одного трактора в поле! И это весной-то, в посевную… Только мелькнут на шоссе в очереди за шлагбаумом по две-три легковушки, пережидающие поезд, да на серых шиферных крышах и цементных стенах металлические и параболические антенны. Значит, у туземцев только два занятия – перевозить запасное колесо в багажнике и смотреть гала-концерт из Москвы. Если это прогресс, технический, технологический и информационный, то что же разладица и разорение? Послушайте: ведь здесь во множестве растут лекарственные травы, та же череда трехраздельная, вахта и куколь? – можно бы хотя бы их начать заготавливать, - сырье для аптек, для провизоров, для медицинской промышленности. Отчего они ничего не делают, а только смотрят телевизор, а теперь еще ищут в своем мобильнике? Ведь это очевидная деморализация.
В соседнем купе путался и всё норовил удрать от сестренки малыш лет трех-четырех, и старик Хлодунов вспомнил, как в детстве такая же тугая резинка вечно нарез´ала живот и штаны приходилось подтягивать самому повыше, чтобы ослабить боль. Подтягивать штаны, подтягивать чулки или гольфы, шнуровать сандалии, закреплять спадающие с плеч лямки комбинезона, оттирать смолу с ладоней, слюнить коленки, чтобы скорей заживали, - да от такого детства рехнуться можно: вечно всё сам. «Вот как меня воспитывали по принципу «а пусть» и вырос запущенный ребенок, так и они, русские в центральной России, относятся к жизни. Неужели бы шотландец или норвежец не обустроил хотя бы тот клочок земли, на котором живет? Да он бы возле своего коттеджа сквер разбил, цветы насадил, дорожку асфальтированную проложил к пруду или к морю, ветряк бы установил, оранжерею обустроил и теплицы, карпа развел, камни с поля собрал и вывез, а эти говорят «а и пусть!» в своих трехэтажных хрущобах, шестнадцать квартир на два подъезда. Потому что землю они не воспринимают как свою, она им по-прежнему чужда и ничья, они над ней приподняты в своих квартирах-ячеях, и вообще: зачем это благоустраивать, все равно помирать… Если все равно помирать и эта мысль довлеет, значит, труд бессмыслен и бесславен, а полениться и пораспуститься имеет смысл: какое-никакое отдохновение от тяжелой жизни. И вообще, вы что, считаете, они рады завещать детям компьютеризованный коттедж, уток в пруду и счет в банке? Да они этих своих детей уже сейчас ненавидят, потому что из-за них хрущобу приходится делить и разменивать или переселяться на дачу. А на даче что? А там товарищество дачевладельцев и тоже повсюду предписания, как жить и трудиться в коллективе. Как быть хозяином и преодолеть изначальную апатию, если ты знаешь, что твои накопления разбазарят и растрясут? Да что: если ты знаешь, что и тебя самого в твои шестьдесят лет уже продали, предали, покинули и забросили: «а пусть».
За окном мелькали некрасивые речки в ивовых зарослях, желто-песочные грунтовые дороги и без конца по всему пути – затерянные в травах плоские бетонные сооружения, - очевидно, что бесхозные: общественные уборные, трансформаторные будки, хлевки и свинарники, недостроенные баньки, погреба и картофельные бурты, стрельбища военизированных частей, крытые автобусные остановки, диспетчерские (о, вы знаете, какое количество у нас разных диспетчерских!), сараи, дровяники, пожарные щиты, молокоприемники, бензовозы без колес в крапиве, остатки накренившихся штакетников и бетонные заборы с дырами в путанице арматур, запертые и заброшенные сельские лавки, капоты и крылья синих ЗИЛов без фар, свалки и к ним ведущие щебенчатые дорожки в лопухах, бетонные столбы с провисшими и оборванными проводами, заколоченные и подпертые слегами старые избы, сломанные калитки, высохшие пруды, щитки с предупреждением «осторожно: кабель высокого напряжения!», кузова хлебовозок и проржавевшие молокоцистерны, тракторные тележки, ветлы с воронами, проулки без людей, ведущие в частый кустарник, изгороди и риги с прохудившимися крышами. Все это было следами былой деятельности человека, теперь запущенной: «а и пусть!» Им и впрямь ничего не надо в земной жизни, нашим людям. А ведь этой северной железной дорогой в Ярославль и в Логатов теперь нередко ездят иностранцы, - интересно, что они о нас думают, видя такой разор? Что русские не умеют или не хотят хозяйствовать? Или что им бы, иностранцам, такие просторы – уж они бы их обустроили? Да, «страна наша велика и обильна, но порядка в ней нет».
Но в голове Артемия Хлодунова, спешащего из центральной России к себе, на Север, уже складывалась целая объяснительная система. Ему было важно объяснить такое поведение сограждан. Ну, положим, самое очевидное в том, что у всех этих датчан, шведов, норвежцев – у них же мало места, а их самих в узких пространствах сравнительно много, - вот они и изощряются в домоводстве. Логично? Логично. Будь у нас Ярославская область отдельной страной с нацией «ярославцы», и они бы начали свою родину украшать и холить. А так – пусть: нас, русских, много: приезжайте к нам, турки и узбеки, и живите по-своему: мы гостеприимны. Это во-первых.
А во-вторых и главное – это расселение по Волге, а Волга, как утверждает Пильняк, впадает в Каспийское море. Сотни больших и малых рек, с Валдайской возвышенности до Астрахани, несут свои воды в Волгу, а та – в закрытое Каспийское море. У закрытых морей нет выхода к свободному водообмену. Он давно протух, этот Каспий, в нем давно выловлена вся рыба, следовательно, ее давно нет также и в Волге, и в волжских реках. И все поселенцы волжского бассейна и волжского водораздела невольно несут обличие иранцев и мусульманских народов Поволжья, тех же татар и монголов, которые нас завоевывали. Это их изначальные земли, мосул-ман, - вот они, как при спиртовой возгонке, и поднимаются по артериям волжских рек вплоть до озера Ильмень и Шексны, вот и теснят русских и угро-финнов, издавна здесь проживавших. Иначе говоря, это явлен восточный стиль хозяйствования: «а и пусть»; ограбим набегом и украдем, когда потребуется. Это стали ничьи кочевые земли. Вглядитесь ныне в население Ополья, Итлари, Ярославля: на улицах этих городов полно узбеков, кавказцев и вообще южан, они вполне расселились и ассимилировались, завели национальные и смешанные семьи. Вы думаете, это череда, тростник или рдест? Да это ковыль степной вокруг разросся вслед за кочевниками, полынь горькая, это они ее занесли на хлебопашные русские земли. И сам он, Хлодунов, подвергся видоизменением и трансформациям, хотя вроде бы предполагалось, что он живет среди своих, русских, и не должен испытывать неудобств. И это повсеместный процесс – экспансия южан: потому что и те же, например, парижане давно жалуются на засилье алжирцев и протестуют против их привычек. Их там, на экваторе, солнышком нагреет, мозги вскипят – вот они и стремятся на север охолонуть. И в таком случае надо спросить его, Хлодунова: а любит он это племя инородцев, симпатичны они ему? Ну, не всегда, но он с этим мирится. Он ведь и сам не у себя живет, а в чужом водоразделе. Вот он поехал вспомнить, как себя чувствуешь на родине в собственном окружении, в Тодиме и Суштаке на великой северной реке Логатовке. Пока же то, что он видит, подъезжая к Которосли и Ярославлю, совсем ему не нравится.
Во-первых, ему всегда казалось, и в молодые годы, когда проживал в столице, что Ярославль стоит на том берегу Волги, который ближе к Логатову, - на северном. Но выходило (и на Которосли он это осознал), что ничего подобного: Ярославль стоит на правом берегу, на том, что ближе к Москве. И, в таком случае, чтó значит наше восприятие? Оно сдвигается, смещается в угоду нашим представлениям, хотя бы и неверным? Оно подстраивается под наши иллюзии, так что мы годами и десятилетиями существуем в иллюзорном мире, кое в чем иллюзорном? Выходит, что так. Что захочешь, то и увидишь, а иногда иллюзия преобладает над реальностью.
Во-вторых, нынешнее восприятие – восприятие человека, который ничего не ждет от жизни. Студентом, проезжая в поезде в Москву, он воспринимал эти пространства как досадную помеху: ему, озабоченному и суетному, хотелось раз - и из Логатова сразу в Москву (и даже случалось летать самолетом туда и обратно); ему, тридцатилетнему, тогда не терпелось жить, свершать великие или - пусть – повседневные дела. А ныне старик Хлодунов никуда не спешил: он проплывал среди безобразной кустарниковой местности между Опольем и Ярославлем и во внешнем мире за окном отмечал доминанты и закономерности, прежде, для честолюбивого и одержимого студента, не значимые. Он отмечал, что все заросло степной травой, значительно одичало и по-восточному, как жирный узбекский ростовщик, самодовольно расселось в праздности после жирного плова. Типа – зачем обстраивать русскую избу или норвежский коттедж на излуке форелевого ручья, если можно вздремнуть после миски плова? Время с нами и содействует нам; зарастут не только последние русские бревенчатые избы, но и эти трехэтажные хрущобы, даром что блочные и зимой отапливаемые из котельных. Аллах все устроит, аллах акбар!

2.

Миновали Данилов; за окном проплыло первое распаханное поле, а ближе к Логатову и второе. Подтверждалось старое наблюдение: куда стекает вода, туда клонится и население. На всем волжском бассейне давным-давно утвердился татарский стиль жизни, а татары земледелием не занимаются. Вроде бы они занимаются коневодством, и в таком случае массовое обзаведение собственными автомобилями вполне согласуется со склонностями волжан. Но старика Хлодунова интересовало и другое: растительность, после того как взобрались на водораздел и завиднелись первые притоки Северной Двины, тоже изменилась. Конечно, лесом это по-прежнему не назовешь, эту сорную поросль после порубок, может быть, еще той поры, когда прокладывали железную дорогу, но в хороводе тощих берез и ольхи появились первые ели и сосны. Конечно, из такого леса и спичек не наделаешь, но все же он густой, частый, мрачный, а пустых заболоченных прогалин по сторонам все меньше. За платформами и полустанками явно ухаживали, потому что установлены фонари и скамьи, а иногда и вазоны. Речки по-прежнему не вылезали из ивовых зарослей, но в струях воды, уже не серых, а медных, засветились блики и веселая игра: эта вода стремилась к Логатовке и далее на Север. В станционных постройках на грядах работали пенсионерки и даже молодки, ограды поддерживались в надлежащем порядке: перекошенных и упавших меньше. Красивых строений, однако, по-прежнему мало, а господствует тот безликий функциональный стиль железной дороги, при котором население – ее обслуга: сейчас ковыряется – сажает морковь, потом в оранжевой куртке дорожника отправится на семафор и стрелку. Хлодунов втайне радовался и трогал запакованную удочку: местность ему все больше нравилась, а иные косогоры и живописная соотнесенность деревьев даже просились на холст.

3.

В Логатов приехали в шесть часов вечера. Стало понятно, что уехать в Тодиму сегодня уже не удастся: это было бы еще 250 километров на автобусе, четыре часа пути. Поэтому Хлодунов не спешил. Он именно поймал себя на этом – что он не спешит по-стариковски, обзавелся основательностью и неспешностью, и если сейчас не достанет билет, то не огорчится. А ведь каким он был в юности – суетливый, весь в опасениях: не достать билет, украдут багаж, не пустят в гостиницу, не дозвониться до дяди. Как можно было так не ценить свою молодость и силу, чтобы так переживать по всякому поводу? Ныне седовласый Хлодунов с удовольствием распростился с молчаливым соседом, который поехал, видно, дальше, в Сыктывкар, с удовольствием сошел на платформу и, хотя большинство пассажиров заполошно, как он сам в юности, сунулись, гомоня и переругиваясь, напрямую через рельсы, направился в дальний конец платформы, где виднелся мост. Этому мосту было, по крайней мере, лет 45-50, потому что еще в юности Хлодунов с товарищем студентом ночью ходил по нему в деповскую столовую: похоже, во всем городе круглосуточно работала тогда только эта столовая для железнодорожников. Ну что ж, бифштексы, эскалопы, салаты и студни можно было и тогда, в голодные годы, запросто заполучить здесь. Впрочем, его и товарища тогда одолевали сомнения, пустят ли повара и официантки их перекусить (столовая-то как-никак ведомственная), да хватит ли денег, да на чем сэкономить. А ведь нездоровый образ жизни он вел в студенческие годы! Потому что от общежития до столовой было никак не меньше трех километров пешего хода ночью-то, а они посещали столовую и зимой тоже. Тогда этот мост над железнодорожными путями был открытый, над ним свистел ветер и вьюжило. Вполне могло быть, что они готовились к экзаменам, раз засиживались за полночь. Теперь мост закрыли глухим непрозрачным коробом на всем протяжении: неуютно, темно и еще печальнее по нему идти, чем в зимнюю вьюгу. А как выщерблен настил, как стерты ступени: точно, что не меньше полстолетия этому мосту. А съезд для колясок и велосипедов так и не оборудовали: вон тот парень с натугой тащит велик вверх по ступеням, только колеса подпрыгивают! Прекрасно знать, как мало меняется во внешнем мире с течением лет!
Хлодунов прошел дворами и с тыла вышел к автостанции: она была рядом с вокзалом, в пределах видимости. Да, билетов на сегодня не оказалось, последний автобус уже ушел. Хлодунов купил билет на завтра на первый утренний рейс и отправился в гостиницу. Так в чем же все-таки прелесть, в чем кайф и в чем изюмина? В том, что на прежнем маршруте всё так же стоит, как стояло, и нисколько не меняется? Или в самой возможности пройти прежним маршрутом? Ведь и у зверей – у лис, у волков, - случается, что они покидают родные места и возвращаются лишь через много лет – умирать. Да почему только у зверей? И у людей тоже. Это некая доминанта, матрица. Иосифа Бродского оскорбили в родном приморском городе с каналами – он кружил, кружил по миру, переезжал, суетился и вернулся опять же в приморский город с каналами, только в южный, в итальянский. Виктор Астафьев родился в сибирском пригородном поселке на большой реке – поскитался, повоевал, пожил в Москве, потом в Логатове, потому что Логатовка, как и Енисей, течет в Северный Ледовитый океан; он как бы примерялся и оттягивал возвращение на родину, однако же в старости вернулся в свою Листвянку, или Овсянку, или где он там получил свои первые родовые травмы и навек затосковал. То есть, родина нас не понимает, не принимает, мы с ней часто спорим и ссоримся, она нас выталкивает вон и подвергает остракизму; в поисках родины мы даже согласны довольствоваться ее суррогатами, ее заменителями и имитациями (потому что Венеция для Бродского и Логатов для Астафьева всего лишь имитировали родину, нравились, потому что походили). «Венеция для Бродского, Логатов для Астафьева, Радов для Хлодунова заменили Родину», - мрачно думал Хлодунов, тащась с сумками по привокзальной площади к гостинице «Спутник». Этой гостиницы не существовало во дни его студенчества, она была построена позже. Хлодунов помнил, как ее строили, - близко от вокзала, почти бок о бок с главной городской гостиницей, на задворках главной улицы, соединявшей вокзал и центр города, в запущенных дворах. Ей никак не было пятидесяти лет, и строили ее уже по новым технологиям, по конструктивистским. Но вот охранник в ней, точно, никогда от сотворения не сидел, а теперь сидит – справа за конторкой, телефонами и компьютером, жирный, как все они, в галунах и униформе. (А прежде, бывало, дежурная запрется изнутри на засов и перед каждым посетителем дрожит, каждого допрашивает, кто, откуда да зачем. Зачем, зачем? Ночевать в гостиницу, вот зачем!). Но на этот раз, при охраннике-мужчине, она встретила гостя явно приветливей и услужливей и, хотя этот симпатичный седой старикан просил что-нибудь подешевле, только перекантоваться до утра, вручила ему ключи от одноместного номера. «Сервис стал шикарный, - иронически заключил Хлодунов, объегоренный на пятьсот рублей, - но народу путешествует совсем мало: совсем пуста гостиница. А при социализме, бывало, не попадешь – не было мест, только за взятку, а то и раскладушку в коридоре ставили. Какое хорошее зеркало в номере - в рост человека, мастурбировать перед ним удобно. Кровать шикарная, мягкая. Телевизор цветной с переключателем – сейчас пощелкаем, попереключаем программы, а то своего-то нет. А вот платяной шкаф с этими сирыми вешалками-«плечиками» явно из социалистических времен: вместителен, пуст. Умывальник с жидким мылом. Ну-ка, поступает ли горячая вода?»
Горячая вода поступала, и путешественник Артемий Хлодунов умылся до пояса и завалился в кровать: автобус отходил в шесть-тридцать утра, не проспать бы. В левом плече угнездился и ныл артрит, и беспокоил именно тогда, когда надо спать. «Странная у него особенность, у артрита: растянусь, горизонтальное положение займу – свербит, а встану – вроде утихнет. Сон-то и без того беспокойный, а тут еще боль. И вовсе они меня не уважают, старика, и никакого почета не оказывают, - а лишь бы деньги выманить. Им все кажется, молодым, что старики-то денежек накопили и теперь разъезжают по свету. Откуда им знать, что я в долгах как в шелках и на одноместный номер вовсе не претендую».

4.
Новый день – новые заботы. Когда сидишь на месте, закрепощенный обстоятельствами и смиряясь, что цивилизация тебя обогнала и списала в расход, а вокруг разъезжают на дорогих тачках люди, которые годятся тебе в сыновья, то удручает именно власть обстоятельств: безденежье, одиночество, обиды от родственников. А когда едешь, новый интерес и любопытство ведут тебя вперед; да и с людьми теснее соприкасаешься. Не сосед по лестничной площадке, почти не знакомый, а спутники сопровождают тебя.
Автобус подали белый длинный нидерландский, с таким широким ветровым стеклом, что хоть прямо выходи на улицу, и с таким узким салоном, что последние кресла терялись во мгле, но низкое и расхлябанное водительское сиденье, приборы, как будто уже треснутые или не работающие, ветошки, которыми водитель обмахивал обзор изнутри, – всё живо напоминало именно русскую захламленную слесарку, приспособленную к потребностям слесаря. Из диспетчерской вернулся водитель с подписанным путевым листом. Тронулись. Соседом Хлодунова в самых передних креслах оказался неуклюжий и симпатичный старик увалень, одетый тепло, не по погоде, с широким дорожным баулом на коленях. Было сразу заметно по общей мешкотности, что правая половина тела у него действует плохо, а рука – так просто скрючена и пальцы не шевелятся. Но двигался он проворно, сразу же сам ловко разболокся, а на гладком бритом приятном лице сохранялось выражение самоиронии и удивления. Сразу чувствовалось, что это большой добряк и русский терпеливый мужик, добротой которого, пожалуй, злоупотребляют.
- У меня вон тоже артрит плечевого сустава: рука-то не поднимается никак, удочку не удержишь, - сразу пожаловался Хлодунов, чтобы установить знакомство.
- Досифей Дернов. Дося, зовут в семье, - юмористически представился старик, подавая в ответ широкую ладонь и прямо излучая внимательное благодушие. – У меня-то инсульт был. В деревню на поправку еду. В жаркий день на земляных работах, вишь, понаклонялся да понервничал, тут и стукнуло. Сразу-то не сообразил, а только чую, что на земле лежу. Хорошо, соседка оказалась поблизости, а то бы каюк.
Досифей Дернов рейсом «Логатов - Тодима» ехал огородничать в деревню Коченьга, которая находилась в пятнадцати-двадцати верстах от Суштака. Во всей деревне, некогда богатой, с полутысячей жителей, ныне проживали только трое стариков – он, Досифей Дернов, да соседка (похоже, та самая), да немкó, как на Севере называют всех глухонемых вообще, даже и женщин. Мост снесло, почта не ходит, поля заросли, а рыбачить он не рыбачит, с детства не приучен. Досифей Дернов был, кажется, обидчив и Хлодунов придержал свои наблюдения при себе, а только было очевидно, что Досифей жил жизнью примака и ехал на родину жены; сам-то он не коченьгский, но там ему нравится, а для связи вот мобильный телефон есть, а жена осталась в Северодвинске домовничать с внуками. Похоже, доброму подкаблучнику определили после инсульта поправляться на природе, и он боком и прихрамывая, как парусник с пробоиной, отплыл в дальнее плавание один. Когда Хлодунов пожаловался, что не уверен, можно ли сегодня же добраться до Суштака, Досифей Дернов похвастал, что в Тодиме на автостанции его ждет таксист («Не первый год уж нанимаю до Коченьги, по-другому-то никак не попадешь»), но присоединяться на паях и вместе доехать до повертки на Суштак не пригласил. Добряк, куркуль, а может, и врун – такое насмешливое выражение на лице приобретают люди, у которых, по крайней мере, «в семье» репутация врунов и заливальщиков. Но Хлодунова расстроило другое: что вот он беседует с другим стариком, с инсультником, на равных и тем самым согласен и примеряется к какому-нибудь подобному же несчастью, а может, и к смерти, а сзади, за спиной хихикают, а то и серьезные замыслы лелеют молодые вершители судеб. Они-то его в упор не видят, им больше нет дела до списанного в утиль Артемия Хлодунова, поезжай он хоть на Марс, - все равно он теперь отставной козы барабанщик и вынужден остаток дней отираться возле немощных и убогих инвалидов, которые ютятся втроем в большой брошенной деревне. Получалось, что эта поездка отставника на родину – невольное признание в поражении. Поражение в правах, снижение общественного статуса. Ты пенсионер, тебя общество содержит, - и не воображай, что ты заслужил пенсию или что ты свободный предприниматель. Нечего тебе предпринять, кроме жизненных корректировок.
С Досифеем Дерновым было приятно даже помолчать или изредка обменяться репликой – такой он был незлобивый и покладистый; даже занавеску от палящего солнца не задергивал, хотя потел на припеке, - и Хлодунов протянул руку и зашторил окно соседа. Они ехали уже четвертый час ровным ходом; шоссе М-8 было замечательно размечено стрелками, указателями поворотов, дорожными знаками, оборудовано полосатыми ограждениями, съездами, разъездами, остановками и «пунктами питания», как они выражаются на языке отчетности. За Логатовом и особенно в окрестностях Тодимы всхолмленные поля и широкие поляны по косогорам были распаханы, кое-где приветливо зеленели изумрудные всходы, а на одном поле колесный трактор боронил, пыль слабо вилась по ветру и по всему забороненному свежему следу важно перешагивали черные грачи. Речки из-под мостов выныривали и виды по берегам открывались приманчивые. Деревья везде уже распустились и иные цвели, даром что дорога стремилась все дальше на Север. День стоял замечательный, шоссе блестело и отсвечивало на солнце, небо впереди по курсу голубело. На полпути на станции, когда пассажиры высыпали размяться и покурить, особенно приятно было ощутить тишину в обе стороны пустынного шоссе и устойчивость всей земной тверди. Хлодунову на ум пришла очередная «звериная» аналогия, он с улыбкой подумал, что так бы блаженствовала рыба, преодолевая подъемы и шумные водопады и отдыхая в затонах и плесах, чередуя скорость и расслабление. Становилось сразу понятно, что главное в человеческом бытовании – эта полнота устойчивости и распахнутость горизонта с летними кучевыми облаками, а передвижение - только случайность, способ, чтобы посетить иную местность. Совершенно без разницы, где жить; каждый квадратный километр может стать родиной – надо только его исследовать, полюбить, воспринять.
Конечно, Досифей Дернов знал, что его попутчику сегодня не уехать, иначе не суетился бы так при расставании в Тодиме, стараясь улизнуть незаметно. Там его и впрямь ждал таксист и шумно приветствовал, поигрывая ключами. Но Хлодунов не обиделся на маленькие хитрости нового знакомого, даже когда узнал, что автобус в Суштак ходит только в понедельник и пятницу, а на календаре была суббота. Даже если бы Досифей его подвез, до переправы все равно еще семь километров и работает она только в дни автобусных сообщений. В молодости он бы что-нибудь придумал, а сейчас нечего и пыжиться: отправляйся-ка в гостиницу и жди. Когда из неприветливого, как склеп, здания автовокзала Хлодунов вышел на воздух, в березовый сквер поблизости, такси с Дерновым уже едва виднелось на горизонте и сворачивало на развилке шоссе. До Коченьги было километров 70, а до Суштака 50. «Американец бы так не поступил, американец бы помог решить проблему, а не ушмыгнул по-подленькому, - подумал Хлодунов об особенностях российского менталитета. - Но что с них взять, с американцев: они же как дети. Досифей Дернов дал деру и превратился в Дерунова. Может, я фамилию не расслышал, и второй вариант точнее?»


5. ТОДИМА
На автобусной станции в Тодиме в полдень было пусто. В сквере, и всего-то из десятка деревьев, две крупные березы стояли засохлые, и мелкие ветки с них уже осыпались, зато все остальные щедро распускались и зеленели. У той, что стояла ближе к людям, бледно-зеленые косы нижних ветвей доставали до земли и слабо раскачивались под ветром, огрузнев от свежих листьев. В Москве, да и в Радове такую не встретишь, нет: оборвут снизу на почки для аптеки. Недаром называется «береза повислая». Эта разновидность, конечно, и в Радове есть, и в Москве, но там дерево приняло меры предосторожности, не иначе: не повисает ниже, чем мог бы дотянуться человек. Инстинкт! А до чего же симпатичное русское дерево! Понятно, почему его воспели и Есенин, и Николай Рубцов, который где-то здесь, в окрестностях Тодимы проживал. Так и кажется, что стоит стройная русская красавица с косами до пят.
«Что это я рассиропился и квасным патриотом стал? – одернул себя Хлодунов. – Вот если и в понедельник автобус не пойдет или рейс отменят, это будет настоящей проблемой: нет денег, чтобы тратиться на гостиницу. Что за блядская жизнь у меня в России?! Всю-то жизнь, все семьдесят лет без малого я нищ, никогда ничего не заработал, даже когда инженером на ставке был принят. «Инженер» в переводе значит «умный». Кто обрек меня на это голодное существование, длящееся десятилетиями? Даже лиса-чернобурка, которая в городском гербе Тодимы изображена, и та хитрее проживала, пока не истребили. Когда человеку не дают поступить по расчету или замыслить проект, это значит, что кто-то проектирует, не принимая в расчет его самого. У меня в роду кто-то умный завелся. Меня нейтрализуют, оттесняют на обочину, игнорируют, не учитывают, обокрали, как бесприданницу. Проживи как гнида хоть триста лет, плати телом, потому что заработать ты не умеешь. Какая-то сука, какая-то крошка Цахес по прозванию Циннобер, - всё достается ему: деньги, слава, женщины, жены, культурная московская среда, Московский Дворец съездов, концерт Иосифа Кобзона. Крошка Цахес наряжается, чтобы пойти туда, цепляет галстук-бабочку. А мне советуют: съезди-ка в Суштак на семейное кладбище, нет ли там чего нового, - контракта на сто тысяч евро. Если в родне завелась свинья, нахлебаешься грязи и вины; поступки, покупки и выгодные контракты будут его, Цахеса, а тебе достанутся угрызения совести. Вот совестливый художник, а прежде простой инженер, будут говорить про Хлодунова. «Прожил художник один, - пропоет певица Алла Певзнер. – Но презентовал целое море цветов родственнику Цахесу».
Артемий Хлодунов тащился по новенькому тротуару в гостиницу провинциального города Тодимы с рюкзаком за плечами и с сумкой в руках, и эти мысли чередой текли в голове. Но объективная действительность при этом не исчезала из восприятия. Мыслилось из внутренней потребности, спорил и ссорился с тем генетическим врагом, который сегодня, сию минуту его теснил (спех, успех отнял, ждать велел еще двое суток), но этот диалог нисколько не влиял на восприятие: автомобили здесь пылили наметенным на асфальт с обочин песком, вычурные особняки газовой компании три кряду радовали глаз архитектурными придумками, повислые березы на ветру полоскались, задумчивые и грустные тодимчанки с детскими колясками навстречу шли, и Хлодунова становилось понятно, что вокруг не зависимая от него внеположность и что родового врага ему ни наказать не удастся, ни переспорить. Но это не значит, что сопротивляться не надо. Надо. И даже злее.

ПОЧЕМУ МЫ ИМ НЕ ВНЯЛИ?

-- Я вот просто не понимаю русских людей. И здесь, на Севере, я их не понимаю еще глубже, чем в центре страны, у татар на Волге и на Москве-реке. Я не того не понимаю, что председатель Центробанка Эльвира Набиуллина, которую прозвали Наебулиной, и что эта татарская гимнастка от Путина родила, говорят, - это-то как раз все понятно: вековечный союз русских и татар, просвещенная Азия и великая Орда, - я вот не понимаю, чего они опять повалили в церковь? «Смарают и снова начинают», как говаривала матушка, когда подчеркивала тщету усилий. Одной рукой высаживаются на Луну и на Марс, другой крестятся: верят, что придет еврей, рожденный от Бога, всех спасет при конце времен и рассортирует. И Хлодунова поместит, конечно, в ад. Да ёкалеменэ, этому еврею простую березу повислую не сотворить, одну, а не то, что человечество судить, бывшее от него и доныне за две тысячи лет. Как он, например, будет восстанавливать писателя Константина Симонова, если тот, сволочь, велел развеять свой прах с самолета над Россией? Россию любил, вишь ты, этот армянин. Как он его восстановит из пеплинок по микронам? Ну? Очевидная же лапша и совершеннейшая ложь. Нет, они опять валом повалили в церкви, крестят детей, крестятся сами, веруют, что еврейский неудачник всех спасет, в синодик занесет, в гаджет - накопитель информацию скинет, каждого отследит, даже и абортированных зародышей. Ну, чепуха же? Чепуха! Нет, они ходят и молятся, и опять брюхом вперед золотым крестом сияет целая орава священников – требы отправляют.
–- А то еще один приходил еврей. Вы, говорит людям, бедные потому, что господа, ваши наниматели и работодатели, воруют у вас прибавочную стоимость. Вы работаете, лишку перерабатываете, а они ваш труд присваивают, обогащаются, стараются заплатить поменьше, а выжать из вас побольше. Я, Карл Маркс, знаю, о чем говорю: мои предки евреи до десятого колена деньги в рост отдавали, накопляли с денежного капитала, делали деньги из воздуха, брошки, золотые коронки, брильянты, сестерции, драхмы, стотинки, шекели обращали к своей выгоде. Что бы я придумал, если бы не знал существа дела? Вы работу-то бросайте, свергайте кровопийц помещиков и капиталистов, устанавливайте новую социалистическую справедливость. Христос, избавитель от лица еврейского народа, вас не спас, так я спасу и устрою как надо: всех накормлю, займу и осчастливлю.
–- Да ну, что он сделает, этот бахвал? Нахвастал только с три короба. Вот я знаю, в чем суть дела, в чем корень зла и как устроить миропорядок, - возражает тут другой еврей нашему экономисту. – У вас ведь что происходит? У вас мальчик, вырастая, убивает отца и женится на матери. «Восстанут брат на брата, сын на отца и дочь на матерь, и многих умертвят», - говорится у наших пророков. А чтоб этого не происходило, чтобы Эдипов комплекс изжить и преодолеть, надо психоанализ-то внедрять повсеместно, и не только в университетских клиниках, а и в общеобразовательных школах. Надо Сверх-Я-то воспитывать и укреплять, чтобы оно контролировало Оно и все проявления подкорки. Дураков-то и сумасшедших надо лечить, душевную жизнь анализировать, наследие Зигмунда Фрейда и его спасительное учение широко пропагандировать. И станете все счастливы, с сестрами-то спать не будете, а, вытесненные и сублимированные, будете спать и сожительствовать с девушками из других родов. Чтобы без греха, без неприятностей и по Закону. А с чего это вы взяли, что я-то сам из колена Данова или Ашкенази? Это вы бросьте. Я ученый и пришел вас всех спасти, потому что Иисус и Карл свои миссии провалили.
-- Нет, Сара, ты только послушай, что они говорят! – встревает тут в полемику четвертый еврей. – Они говорят, что можно спасти всех через разумную регуляцию семейной жизни и отслеживание половых девиаций. Клянусь Авраамом, Исааком и Иаковом, это чистый вздор. Исходя из человека, социальную жизнь не отрегулируешь. Мы имеем природу, физические тела и строение вселенной, которая включает в себя человечество как часть, и часть ничтожно малую. Ergo, следует постичь строение космоса, галактик и Вселенной. Время и свет – они искривляются, изменяются вокруг плотных масс, солнечный ветер и космические лучи относят Время и Свет прямо мне в бороду (ой, нет, бороду я сбрил, чтобы пресечь обращение «авва» от непосвященных!) – прямо в усы, и, значит, их нужно извлечь оттуда и распределить в социуме. Распределять должна ответственная комиссия ученых, Нобелевский комитет. Теорию относительности следует преподавать не только на физических факультетах университетов, а и в детском саду также. Чтобы каждый малыш знал: если плюнуть, то отнесет обратно в морду, и это есть начатки теории относительности. Я, Альберт Эйнштейн, вам клянусь, что вы все спасетесь, как миленькие. А исламистов не слушайте и движению Хамас не верьте».
Претензии полоумных евреев на водительство народов, которыми был занят ум старика Хлодунова, забавно контрастировали с простодушием, честностью и доброжелательностью тодимчан. Возможно, стоило учитывать, что теперь Тодиму посещало много туристов, в том числе иностранцев и даже американцев по делам форта Росс, так что местные жители привыкли к расспросам и навыкли подробно объяснять, как куда добраться. Гостиница встретила Хлодунова почти такой же тишиной, как и логатовская, но простодушная, заинтересованная в клиенте и доверчивая регистраторша, предложив гостю поселиться одному в пятиместном номере (раз он хочет подешевле и надолго), приятно удивила ненавязчивостью своего наивного сервиса. Итого: из Ополья до Логатова 950 рублей, ночевка в Логатове еще 850 рублей, билет Логатов - Тодима еще 500 рублей и двое суток по 550 рублей в местной гостинице, - всего 3400 рублей. Плюс до Суштака он израсходует рублей 200, не больше, если уедет. Это хорошо, это терпимо, если все расчеты оправдаются: потому что ведь и в Суштаке нужно закупить провизии на первое время и расчислить, хватит ли денег уехать назад. А теперь, пожалуй, раз он устроился на первое время, можно и прогуляться по вечернему городу. Давно не виделись! И даже такое чувство на минуту появилось, что ему здесь рады.
«Хорошие люди, не обжулят, - видно тотчас, что не обжулят», - оживленно думал Артемий Хлодунов о земляках, распаковывая сумку на угловой своей кровати и выглядывая сразу во все четыре широкие окна (номер был просторный). Свет с улицы прямо заливал кровати и половицы (пол был не паркет и не линолеум, а крашеные крепкие плахи, - босиком пройтись приятно). А под окном, обращенным к площади, высилась, видимая только с подола, мощная береза; ее повислые зеленые плети волочились по траве под натиском штормового ветра: надувало сизую тучу, а в дальней деревне на горе уже шел косой сильный дождь. Хлодунов завороженно застыл перед этой березой; через открытую фортку было слышно, как она шумит на ветру и словно бы плывет навстречу грозе, а за ней и церковь в сотне метров. Церквей и монастырей в городе было великое множество, и добавились новые, и Хлодунов никогда не мог их запомнить по именам, но эта, возле гостиницы, была, пожалуй, самая высокая и самая странная. Она была трехгранная, острой гранью, как килем, рассекала простор уличной развилки, а крашеная чуть ли не киноварью колокольня и узкие, как луковички, стрельчатые купола придавали ей прямое сходство с парусником на гребне волны, - скорее всего, с бригом. Туча быстро и неуклонно надвигалась, березовые косы относило ветром на отлет, и вся узкостенная церковь, подкрашенная неровным меркнущим светом, - казалось, неслась навстречу шторму. «Ну, сейчас еще и лянет, еще и прополощет!» - подумал Хлодунов и, заперев за собой дверь, побежал на крыльцо и дальше на вечерний променад. На улице была благодать – ветрено, студено, пыль мчалась и завивалась по мостовой, пахло дождем и погромыхивало с оттяжкой. Артемий Хлодунов забыл то время, когда припасал для таких случаев зонт, и как мальчишка дал ветру растрепать волосы, завить рубаху и огладить лицо. Он прошел под церковной стеной и папертью, по траве сунулся из любопытства к памятному деревянному кресту, тоже странновато оформленному в виде гурия, и прочитал надпись на нем, явно рассчитанную на туристов, которую тотчас забыл. Он шел на центральную площадь города, где еще торговали магазины и рынок, чтобы его еще раз уважительно, как в гостинице, обслужили. Вот хоть пирожки: лотошница обязательно скажет, если вчерашние, и предложит которые посвежее. Красота! Радость! Радушная провинция, умилительная простота. Все крепко стоят на земле, спят на первом этаже, все смотрят на вещи прямо и просто. Никакой этажности, никакого высокопарения, - вот разве только в культовых постройках для бога. Иди и смотри.


5. РЕКОГНОСЦИРОВКИ. ЗАМЕРЫ. ПРОБЫ ВОДЫ И ГРУНТА

В этот субботний вечер и назавтра весь день праздный гуляка Артемий Хлодунов шатался по городу, воспроизводя прежние, детские и юношеские свои маршруты и осваивая новые. Родной город не был забыт, и он хотел не реинсталляции в нем, а чего-то иного. Здесь уже не проживали родственники, и старых знакомых оставалось в живых совсем немного. Пожалуй, он стремился понять и ощутить нечто такое, в чем даже себе не признался бы. Пожалуй, ему понравилось, что и в 12 своих лет, и в 25, и сейчас в 70 он воспринимает совершенно то же так же, а может, и четче, не впопыхах. Здания стояли те же в тех же позициях и пропорциях, только подновленные, как украшают балаганы к ярмарочному представлению. Площадь-то и прилегающие улицы заасфальтировали, но пыль с обочин по-прежнему наметало барханами на проезжую часть, тополя и березы стояли те же, кучками гуляли и гомонили голуби, собак, как и прежде, никто не привязывал, не прививал и не отлавливал и они шныряли везде, где ели люди; машины парковались где попало, только их стало заметно больше, а из новшеств только то и замечалось, что все манипулировали с кнопками телефонов и улыбались, разговаривая походя (а такое прежде наблюдалось только у пьяниц, поднабравшихся в Доме колхозника). Ну, появились несколько банковских вывесок там, где прежде ютились магазинчики, и газовые компании отгрохали несколько модерновых кубов из стекла и бетона, в которых сами же и засели. Сохранилась даже пирожковая – на том же месте в том же приземистом строении с теми же четырьмя круглыми столиками и тем же набором пирожков, и как же это было славно – перекусить в ней и в 12, и в 70 лет! То есть, просто ни фига не происходит. Мир стоит прочно как скала и так же мало меняется. Существенного ничего нет, только на балаганное шоу собрались другие зрители. Он, Хлодунов, родился в бревенчатой избе без этажности и даже без мезонина, и он не хочет этажности, и на обзорную площадку Эйфелевой башни его не тянет, а тянет на берег Логатовки – посмотреть, как свежий ветер рябит воду и в отдалении за мостом пролились полосы ливня. Обозреть мир можно и нужно не с верхотуры и не из космоса, а вот прямо с высокого речного берега в обе стороны, чтобы убедиться, что уже и пристани нет, и дебаркадер, верхний этаж с фигурными балясинами парапета зеленый, нижний, с пассажирскими салонами, с посадочными трапами и ошвартовочной тумбой, чтобы чалить суда, - празднично белый, - что и дебаркадер увезен (потому что судоходство прекратилось, раз уже везде проложили шоссе и напокупали автомобилей).
«Конечно, я ретроград и замшелый консерватор, коли радуюсь привычному, люблю только первый этаж и одноэтажные постройки, желательно деревянные, - но, наверно, за этим и приехал? Или нет? – спрашивал себя Хлодунов, наблюдая сверху, как две бабы корячатся у берега на плотике, полоща белье, а ветер отчего-то рябит только середину реки, оставляя закраины латунно гладкими и чистыми. - Хотя все умерли, я-то жив и тот же, не убыл ни по массе, ни по возрасту. То есть, что смерти нет именно по закону сохранения вещества и энергии. Свежий ветер на реке – этого я хочу? Но тогда не понятно, как быть с двумя котлетками парного мяса, как уничижительно отзывается о мозге Борис Пильняк? Ведь они именно протухнут, и ничего больше, а котлетки-то мои собственные, Артемия Хлодунова. Но самое обидное, конечно, в другом: сотни и сотни знакомых и друзей, не все исчезнувшие, но и еще живые, в том числе здесь, в Тодиме, не хотят попасться навстречу, чтобы не отмечать в себе и во мне примет старости и тления. Мертвые исчезли, а еще живые запропастились. Ведь они поступают так нарочно, сволочи, чтобы меня опечалить. Ведь они же люди – не видеоряд, не фигурки в часах с боем. Почему бы нам, как кометам, не состыковаться снова спустя один астрономический промежуток? Трусят, негодяи, не хотят. Некоторые лица как будто знакомы, но по этническим признакам, а не по личным отношениям; они похожи, но и только. Навестить, что ли, самому Ваську Горынцева или Вальку Медведеву?»
И все же чего-то в привычном мире не хватало, а что-то исчезло. Может, так же тревожатся муравей или гусеница, переползая за половину бумажного листа, который ей подсунули как преграду и испытательный полигон. Гусеница ползет, а экспериментатор над ней издевается и волен сошвырнуть ее наземь или даже раздавить. Хлодунов соскучился смотреть на реку и мимо памятника поэту Рубцову пошел к спуску, который прежде вел к пристани и кассам; ныне этим булыжным спуском пользовались только прачки и городские рыбаки без лодки, рыбачившие с берега. Поэт Рубцов в позеленевшем пальто с поднятым воротом сидел спиной к реке на лавке, закинув ногу за ногу.
- Сидишь? – иронически вслух спросил Артемий Хлодунов, проходя поребриком ограждения. – Сиди, сиди. Что, выпить-то не с кем? Не с кем. Вот и сиди теперь, раз ты такой умный. Тебе надо сидеть в Емецке, а не здесь. Емецк еще севернее. Чего ты здесь расселся?
Рубцов молчал, занимая всю скамью посередине. Здесь со временем будет настоящая смотровая площадка. А другую для туристов можно оборудовать в конце улицы Белоусовской, где она упирается в берег реки, - возле городских бань: там тоже замечательный обзор, овраг и промоина.
Хлодунов спустился по булыжникам несколько десятков метров, беспомощно постоял у кромки воды, где когда-то высился нарядный дебаркадер, а теперь, против прежних дней, не чалили ни одной лодки и вокруг подвернутых моторов не плескались мальки, и кромкой воды пошел налево, к школе, в которой учился. Прежде эта красная кирпичная школа была единственным трехэтажным городским зданием. Хорошо стоит на угоре, далеко видна отовсюду. Береговой склон так крут, что, пожалуй, к школе теперь и не взобраться отсюда. А прежде, школьником, он взбирался, - ну, иной раз изваляешься и съедешь пару раз вниз по песку. Главное, уцепиться не за что: вместо деревьев по-прежнему хилые вички. Хлодунов задрал голову вверх и решил не рисковать старостью – вернуться на улицу и пройти по ней. Он так и сделал – прошел по мосту через глубокий овраг, торчащий верхушками цветущих берез и черемух, и вышел на школьный двор, но в школу не вошел. Он и в прежние визиты останавливался здесь, на подступах. В этой школе он учился всего два старших класса и не помнит решительно ничего хорошего. Он тогда вовсю завидовал местным тодимским парням, что они вечно шляются в окружении девчонок, что у них пьянки и амуры, а он, влюбленный сразу во всех красоток класса, к ним не допущен, чувствует себя изгоем, неумехой, некрасивым гадким утенком. Почему он так был зациклен на собственной красоте и упорно считал себя слабаком, трудно было понять: на фотографиях тех лет он вполне себе красивый и здоровый парень, и даже есть что-то загадочное в облике, и внешне похож на Джона Леннона, а «Битлз» в те годы были кумирами местной молодежи. Мало ли кому чего не хватает в юности. Он носил заштопанную и дырявую одежду, но по небрежению, а не по бедности; если бы он хотел выглядеть как все, то нашел бы возможность. Но он уже тогда щеголял независимостью и особостью. «Презирать всех мужчин, но не любить себя», - вот как должен вести себя настоящий мужчина, сказал дель Валье-Инклан: как петух. В испанцах, правда, есть что-то от петухов: в раскраске, в поведении. Но он прав: любовь к себе порождает самодовольство, изнеженность и распущенность, а потом и пороки. Зачем мужику пороки? Лишний груз.
Хлодунов шел улицей, которой прежде ходил в школу, и отмечал, что напротив крохотного магазинчика Минводтранса, в котором можно было купить разве что наперстки, фломастеры и трусы, теперь воздвигли трехэтажный импозантный особняк Севертрансгаза с универмагом в нижнем этаже, и там теперь колготятся тодимские модницы, приобретая готовое платье. То есть, водный транспорт они прикрыли, а газ усиленно транспортируют. А что можно еще качать задешево? Леса осталось совсем мало, только чтобы уголовников занять; рыбы нет, дичи нет; землю – ее же, чтобы эксплуатировать, надо обрабатывать, а это хлопотно и малодоходно. Остается газ. Газ это огонь, топливо. Из четырех стихий – земля, вода, воздух, огонь, - они добывают только огонь. Потом можно научиться извлекать живую магму – запускать в котельные, обогревать дома. Или продавать воздух в баллонах, как они теперь продают воду, якобы минерализованную, якобы целебную: нальют из водопровода, напустят пузырьков. «Продавец воздуха», «Человек-амфибия». «Черт знает что в голову лезет! – подумал Хлодунов, пересекая по мосту уже второй, от школы, овраг и с верхотуры заглядывая уже в него: там белой кипенью цвела роскошная северная черемуха, источая ароматы, но без единой, однако, пчелки над ней, громко шелестели осины зеркальными листьями. Вид был восхитительный, овраг без воды или зарос так густо, что ручей не просматривался. И что еще замечательно: горожане не превратили его в свалку, на дне не валялось ни одной автопокрышки, ни одной пластиковой бутылки: чисто! - Но ведь я впрямь стал менее жизнеспособным: как Ихтиандр, могу жить только возле воды, на земле. Я же впрямь не понимаю эту их поганую цивилизацию, я не скрываю этого: не понимаю. Они всего лишь просто обворовывают натуру и оставляют потом ее в обобранном виде. Посмотри, что они сделали на перегоне Ополье - Ярославль? Там же только дикие степные и болотные травы. Разве можно жить в таком, например, месте, как Итларь? Это же декорация из фильма Тарковского. Это теперь продукт жизнедеятельности человека. Хоть бы кому из праздного любопытства пришло на ум тополь посадить под окошком. Или я старый ворчун?»
Впереди по курсу шла девушка с черными, как смоль, волосами до попы и здоровенная, как лошадь. Хлодунов в восхищении прибавил шагу. Настоящий драгун! А какие бедра! А какая походка! Просто конь молодой, а не девушка. Правую руку она на ходьбе откидывает наотмашь, словно бьет ухажера, кто сзади к ней пристал: раз, раз его! – и, виляя бедрами, ходко движется вперед, как баркас. Невольно позавидуешь, какие есть здоровые экземпляры в провинции. Жаль, достанется какому-нибудь дураку, станет выволакивать его из запоев, кормить чуть ли не собственной грудью: растратит свою первобытную силищу, превратится в грозную старуху. И ведь такая здесь не одна: он уже сегодня нескольких видел.
И по сходству впечатлений Хлодунову захотелось подкрепить свою ослабленную натуру едой – перекусить чего-нибудь. К этой роскошной молодке не пристанешь, она не поймет. Надо бы, когда вернется в цивилизацию, седины закрасить, что ли, - чтобы чаще замечали и стал вправе волочиться. «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет». Так вот нет же почета, и приходится искать дорогу.
Улица Белоусовская тянулась вдоль оврага, уже третьего, если считать от школы, и потому была застроена только с одной стороны. Этот овраг был не столь глубок, как те два, зато доставал до центра города, подступая прямо к Дому колхозника, и на всем протяжении являл собой великолепную березовую рощу. Березы сейчас, когда стих ветер и перевалила гроза, поникали всеми бледными сережками и остроконечной листвой, каждым листиком в невесомости, а по дну оврага, чистому и тоже без ручья, можно было гулять, так оно было отлого; тропки змеились только по противоположной его стороне, где стояли три-четыре крашеные и опушенные избы в проводах и телеантеннах. И, поднимаясь вверх по улице к центральной площади, Хлодунов недовольно подумал, что Тодима ему нынче показалась куда меньше в размерах, чем прежде сельскому пареньку. В 17 лет этот городок стал для него целым миром, а сейчас, тертый калач, который долго прожил в Москве и побывал в Париже, чем он может здесь прельститься? Туда, за овраг, он частенько хаживал в кинотеатр, на цветные фильмы с Луи де Фюнесом и Жан-Полем Бельмондо, в которых ровно ничего не понимал, потому что все эти французские амуры, фатовство и кривлянье оставляли его совсем равнодушным и даже немного смущали: все это было искусство, и искусство легкомысленное, а он-то жаждал, ждал героического и великого.
Когда вы живете, вы живете в своем составе и не претендуете на чужой. На чужой претендуют супруги, влюбленные, воюющие и вообще все общающиеся и сотрудничающие; например, профессор берет у своих учеников их время, а командир прямо посылает бойцов на смерть. Но в своем составе непросто живется: этот состав все равно приходится соотносить с чем-нибудь, хотя бы с местоположением. Поэтому на следующий день Артемий Хлодунов снова гулял и начал с того места, откуда вчера вернулся в гостиницу. От Дома колхозника, который, впрочем, ныне был превращен в ресторан, он по кругу обошел всю центральную площадь, заглядывая во все магазины подряд. "Если бы меня снимали для кинохроники, то что бы сняли? – спрашивал он у невидимого и потому безопасного собеседника, обходя продуктовый магазин самообслуживания, ассортимент товаров в котором был только по видимости богаче, чем лет тридцать назад: ну, вин стало больше, мюсли, поп-корнов и чипсов, а консервы, шипучие напитки и колбасы все в том же убогом наборе. - Только внешность сняли бы, только видимость, хотя бы и в трехмерном изображении. Ни мыслей, ни чувств, ни побуждений, ни моих собственных восприятий. Да и зачем это? Снимут свой половой акт, выложат в Интернет, - подумаешь, делов-то! Та же проституция и ярмарка тщеславия, ничего больше. Ведь совершенно бедная жизнь, а? Прямо-таки нищая. За 20-30 лет у них логатовский сервелат появился в общем доступе, научились делать, зато юношей я в этом же магазине на свои гроши выпивал сок какой угодно – вишневый, грушевый с мякотью, виноградный, абрикосовый, томатный и даже гранатовый один раз пробовал, - где теперь это всё, почему надо покупать сразу трехлитровую бутыль?»
– Почему надо покупать сразу трехлитровую бутыль сока? - спросил он у кассирши на выходе. – Может, я хочу выпить всего стакан. Может, у меня жажда. Может, я бедный студент?
- По-моему, там еще есть мелкая расфасовка, на полках - возразила кассирша. – Студент, а усы седые…
- По двести граммов там только виноградный сок, - пожаловался Хлодунов. – Я и в юности виноградный сок не любил. Он прозрачный, и советские продавщицы его всегда разводили водой: не заметно. Вы не помните те времена? А теперь как воруют?
- Теперь выносят товар бесплатно. Или приходит родственник и выносит товара сколько надо, а чек ему пробивают на минимальную сумму. Но я так не делаю.
- И правильно, и не делайте. А то тут теперь американцы из Калифорнии всюду вертятся, снимут на камеру, станут издеваться над русскими из Тодимы. Американцы, так и кажется, просто умирают со скуки и всюду суют свой нос.
- С вас сто семьдесят два рубля тридцать копеек, - сказала кассирша.
- А раньше бы это же стоило бы один рубль семьдесят две копейки. Видите, какая разница во времени? А никакой, только в инфляции. Спасибо.
- Спасибо вам. Заходите еще.
«Еврей Иисус ссужает вам деньги, и проценты всё растут. Проценты растут, а ничего не меняется. Так жить нельзя, перемены должны быть сущностные, - рассуждал Хлодунов, загибая за угол торгового квартала, обратно к вчерашнему оврагу, но уже по другой стороне. - Подумаешь, деньги перестали быть видимыми: кредитные карточки, интернет - платежи. Но это же все равно деньги. Расплачиваться надо душевным пульсаром. Надо внести предложение в Государственную Думу. Вместо денег теперь будет эманация внутренний энергии. Если ты живешь в своем составе и автономен, заплатив порцию энергии, ты так же беднеешь, как и расплачиваясь ассигнациями. На ягодицах сзади можно вмонтировать приходно-расходный пульт. Продавец видит: покупатель на нуле, не сегодня – завтра умрет, и он его уже не обслуживает. А у покойника пульт снимают, итожат суммы за год, за всю жизнь. Некоторые негодяи, которые ныне живут в долг, быстренько окочурятся. Нет, я-то живу в долг, потому что у меня работы нет, а значит, и дохода. А например, в Государственной Думе и в правительстве используют кредит доверия: их надо давно гнать в шею, а они всё рулят. Избиратели им говорят: «Вот тебе четыре года, воруй сколько можешь, а потом уходи». А они переизбираются на второй срок, на третий: глаза-то завидущие, руки загребущие».
Хлодунов так и предчувствовал, что он еще не всю Тодиму изучил в предшествующие годы. Потому что улица Заречная сразу за редакцией газеты, та, что шла вдоль речки Песьей Деньги, и кривой, не проезжий для автомобилей спуск к ней, оказались совершенно не знакомы. А, пожалуй, это были очень живописные уголки. Тихие дворы двухэтажных и слегка скособоченных деревянных домов густо заросли травой, на них разгуливали гуси. На стороне, обращенной к речке, располагалась только одна изба, но красивая, вся в резных наличниках, с узорным балконом; во дворе кукарекал петух, а задворки, круто обрывающиеся вниз, заросли малинником и огромными тополями. Тополя были здоровенные, но так как росли глубоко внизу, сюда достигали только кронами. Хлодунов обнаружил крутую и витую деревянную лесенку с перильцами, кое-где отпавшими от ветхости или отбитыми из хулиганских побуждений, и запрыгал по ней вниз, скок-поскок, к пустому крепкому плотику, который косо плавал у берега, в медных струях еще полноводной весенней речки Песьей Деньги. Хлодунов давно заметил особенность: в волжских речках вода была серая, бледная, прозрачная, вдоль струй часто змеились ядовито-зеленые водоросли, а здесь - бронзовая и красно-бурая, выстланная по дну разноцветными камешками. Северная вода ему нравилась определенно больше еще и потому, что была населена. Почему так странно называлась речка, приток Логатовки, Хлодунов не знал. Раз герб города - лиса чернобурка, речке надо бы зваться Лисьей Деньгой, но этимология была сильно затемнена, потому что речка вообще-то называлась Песь-Еденьга: там, выше по течению, были еще Еденьга и даже Царева, притоки крупнее. Отважный старик исследователь Хлодунов спустился по всем восьми деревянным площадкам лестницы и боязливо утвердился на косом плоту; один конец плота утопал в реке, а другой, напротив, слишком выполз на берег и громоздился на толстом бревне. Как полоскать белье на этих коварных мостках, если запросто можно навернуться с них носом в речку? Вода была такая приманчивая, огнистая и веселая, что Хлодунов сразу утопил в ней обе ладони, омыл лицо, руки, шею, напился из горсти и долго фыркал и отдувался. На перекате, где дно было замощено белыми камушками, отчетливо виднелись шустрые рыбки – должно быть, гольяны. Оттого что в этой воде резвилась живая форма жизни, Хлодунов даже воспрянул духом: «Ну, я же говорю: здесь есть рыба, не то что в Волге! Хоть беги в гостиницу за удочкой, накопай червей и лови с этого мостика, - очень удобно. Городок наверху, а здесь почти как горное ущелье: тихо. Зачем вот только спилили эти два тополя? Боялись, что рухнут в реку и переломают лестницу? Но тополя-то какие ядреные на распиле: такие бы простояли еще сто лет. А теперь чурки сгниют, это уж как пить дать. Впрочем, местным пьяницам удобно сидеть, курить и картежничать: чурки как раз впору, одну можно поставить на попа, - будет столик для бутылок и закуски». Подниматься наверх долго не хотелось, и Хлодунов простоял над текущей водой добрых полчаса. Все-таки какой-то он странноватый уже и в юности был: отчего ни разу не посетил это место? Ведь пока учился два года, а потом еще гораздо позже работал, - сколько времени протосковал по рыбалке, ради нее ездил даже по воскресным дням за 50 километров в Суштак, - а рыбалка – вот она: вооружись удочкой, пройди два квартала, в час натаскаешь связку гольянов и гольцов. Следовательно, тогда ему казалось невозможным решить эту проблему иначе: Песь-Еденьга представлялась совершенно неприемлемой для рыбалки, чужой, а родными – поселок Суштак и речка Суштак, такая же, только еще дичее, потому что протекала целиком в лесу. Значит, если бы он сейчас проживал в Суштаке, даже Тодима представала бы чужбиной, заграницей, - как Радов, как Париж. Странно, правда? Вот за что он не любит глобалистов: им по фигу, им везде отечество, где есть банкомат. Ладно. А хочет он в свои 70 лет разведывать дальше, вширь, - изучать Париж, Нью-Йорк? Хотеть-то хочет, да кто ему даст? Он в долгах как в шелках, ему ни за что не платят.
«Так я чего хочу? – Хлодунов повернулся и стал подниматься. – Центростремительные или центробежные силы мною вертят? Я деревенский, я пришел восвояси. «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам… два чувства вечно милы нам». Меня нигде не понимают, потому что я автономен. Да, мне одиноко, но заискивать я все-таки не стану: не верю во взаимопонимание. Взаимопоимение: поимей меня, потом я тебя, потом оба мы расцелуемся. «Когда вы живете в своем составе…» Суверен, вассал. «Вассал вассалу в карман нассал»: школьный фольклор. Кажется, там, дальше, проулком можно выйти на мост? Вон парень поехал по мосту. Пойду-ка туда…»
Восьмиколенчатая лесенка была так живописно переломана, что и обратный путь по ней вышел занимательным. Цвели одуванчики, и даже вершины спиленных тополей распустили листья. Пустые банки и бутылки валялись по сторонам лестницы, но свалкой еще не пахло. Или так сильно благоухала весна? «Они заметили, что та Еденьга не песчаная, а каменистая, а эта – песчаная; вот поэтому Песь-Еденьга, - Хлодунов решил попутную филологическую загадку и остался собой доволен.- Супесь. Пескозоб – называют в Тарноге пескаря».
По Заречной улице он вернулся назад, до редакции и там повернул вниз кривым, не проезжим для автомобилей проулком. На мосту опять долго стоял; с него виден был и плотик, и речка в оба конца, хотя и сильно заросшая, и стаи рыбок, и впереди – широкий луг, по которому вились дорожки и вдали длинная изогнутая эспланада деревянного моста на сваях. Вероятно, по весне всю речную долину затопляло весенними водами, а населению и школьникам надо было как-то перебираться на ту сторону, в Корепово, где стояли несколько домов и школа. Сейчас Логатовка отсюда отступила и Песь-Еденьга вернулась в русло, пойма уже просохла, нигде ни лужи, ни старицы, и везде покрылась травой. Выйдя из-под ветел на открытое пространство, Хлодунов обнаружил, что все оно занято школьным стадионом с беговыми дорожками и футбольным полем и на нем строятся, с хохмами и шутками, готовясь к пробежке, девятиклассники той самой школы. Все были в спортивной одежде и кроссовках, перед строем прохаживалась щуплая тренерша. Хлодунов вспомнил, что ему тоже доставляло определенное удовольствие отпускать шуточки в строю, уравниваться и перестраиваться, и стоял он, переталкиваясь с девчонками, на правом фланге, среди дылд, но если, например, приходилось бежать несколько кругов, дыхания и силенок обычно не хватало и он всегда топотал где-нибудь в середке. Вот и сейчас некоторые парни на правом фланге выглядели как настоящие жеребцы и даже ржали, тронувшись в путь легкой рысью. Тропа вывела на свайный мост, который оказался довольно широким, четыре человека спокойно разошлись бы. Хлодунов пошел по нему в Корепово, где на той стороне виднелись зрительские трибуны со скамьями и прогулочная площадка за оградой. Оттуда хорошо было видно, как растянулись школьные соревнования по всему стадиону, так что передние уже догоняли задних и вокруг разносились ржание и топот. Хлодунов поднялся к улице и от нее повернул к прогулочной площадке, где уже сидел на тумбе, посасывая пиво в утренней прохладе, алкаш в черной кожанке. Вид сверху был замечательный, да только Хлодунов уже видел эти ветлы и этот свайный мост полузатопленными на более ранних фотографиях других туристов, выложенных в Инстаграмме. Сойдя со свайного моста, в гору поднималась молодая женщина с детской коляской.
- Сейчас ребенка вывалите, эвон какие ухабы, - сказал старик Хлодунов, хватаясь за передок коляски и помогая довести ее до тротуара.
- Не вывалю: каждый день ездим! – засмеялась женщина. – Правда, Степа?
Невидимый Степа издал неясное гульканье из-под тента, а алкаш отвернулся, чтобы не видеть непристойного заигрывания стариков с девушками.
Смотреть в Корепове было нечего, - всего несколько изб и шлакоблочный двухэтажный дом, и Хлодунов по бровке забрел в чей-то огород, где, судя по утоптанным подорожникам и тысячелистникам, пустым жестянкам и окуркам, особенно любили поваляться алкаши, наслаждаясь пивом и окрестными видами. Похоже, дальнее ответвление свайного моста вело как раз к городским баням и тому кинотеатру на горушке, в котором молодой Хлодунов смотрел французские комедии, и в этом следовало удостовериться, даром что пришлось бы снова подниматься по Белоусовской улице вдоль оврага. Да, это было то самое направление, новое, так что изучить и освоить его в 70 лет было одно удовольствие. «В бане-то можно бы и помыться…» - засомневался Хлодунов, но решил, что вечером воспользуется гостиничным душем, который работал от газовой колонки водонагревателя. Путь снова лежал вдоль живописного оврага через центр города и центральную торговую площадь. Можно вернуться в гостиницу, но лучше продолжить исследовать деревянные улочки, прилегающие к Песь-Еденьге: они ведь так и остались не исследованы с юности.
Оказалось, что неизвестных улиц там только одна, вдоль правой стороны еще одного оврага, уже четвертого от пристани. Этот овраг был очень узкий, замусоренный, в некрасивых лопухах и начинался, похоже, не от берега Логатовки, как те, а от речки Песь-Еденьги. Хлодунов в исследовательском интересе спустился вдоль этой улочки и вышел в дикий пустырь, в котором, к тому же, разворачивалось какое-то строительство: были свалены бетонные плиты и горы песка; всё вокруг терялось в непроходимом ивняке, трехметровых дудках и подступающих зарослях речки. Улица называлась «Молодежная» и по ней, правда, прошли, спускаясь и оживленно беседуя, два целеустремленных молодых человека: горячий спор шел об онтологических основах бытия. Хлодунов вспомнил, что также увлеченно дискутировал с тем другом, с которым в Логатове по ночам столовался у железнодорожников, и еще с другим, тоже в Логатове, с которым были общие инженерные интересы. Когда спорят двое русских друзей, колеся по улицам, они все похожи на Раскольникова и Разумихина: ободраны, всклокочены, с безумными горящими взорами и обтрепанной бахромой брючин (помните, Родион Раскольников срезал бахрому, запачканную в крови старухи-процентщицы?). Но в Москве и в Логатове такой дружбы уже не встретишь, а вот оказалось, что в Тодиме эти типажи еще существуют; вполне может статься, что они обсуждают творчество Бернстайна и ругают Ларса фон Триера, который вечно непропорционально смешивает эстетику и правду жизни.
Следующий овраг расположился в тридцати метрах и терялся прямо под площадью, где высилась церковь-корабль и на углу трепетала красивая шумная «повислая» береза перед окном гостиницы. Когда-то через него был перекинут мост, но теперь всю площадь заровняли и заасфальтировали, а овраг утыкался в темную кованую решетку с цепью и висячим огромным замком. Было похоже на подземный ход в средневековую рыцарскую крепость. Хлодунов нарочно приспустился по склону оврага, чтобы разглядеть эту решетку; вполне могло быть, что она прикрывала не дверь в подземелье, а дренажную трубу, хотя сейчас овраг был сух. Вот что самое характеристическое в Тодиме: ее овраги. Не церкви, не мореходы, освоившие Аляску и Калифорнию, не Рубцов и не солеварни, а вот эти бесчисленные овраги. Одна чистая радость видеть, как они подпирают центральную площадь и улицы и теряются под ними, погребая тысячелетнюю историю города в своих многометровых отложениях. Чего только туда не накидано, в овраги, купцами, стрельцами, боярынями и смердами за тысячу-то лет, какие только тележные колеса, складни, опашни, серьги, черепа людей и животных, сани, охабни, поставцы, срачицы да кнутовища там не отроют, когда организуют археологические раскопки. Там уже наверняка и не один мобильник сгинул под широким листом лопуха. Вот только не решился бы какой ретивый градоначальник эти овраги засыпать и заравнивать, чтобы потом застраивать, - потому что в этом случае все очарование Тодимы пропадет безвозвратно, и черемухой по весне уже не запахнет головокружительно, и запустить глазенапа в натуральную глубину дикой трещины не захочет с тротуара культурный горожанин.
Хлодунов вернулся в гостиницу отобедать, чтобы не пропали талоны: талоны входили в гостиничный счет, не годилось пренебрегать этим подарком бедному пенсионеру. После обеда он решил пройтись по дальним улицам, по тем, которые выходили в поля и к аэродрому: там ему тоже было известно далеко не все. Но околицы Тодимы разочаровывали: денег у местных властей хватало явно только на то, чтобы отреставрировать многочисленные церкви ради лицезрения туристов да благоустроить центр, а чтобы построить «спальный» район многоквартирных домов – нет: в отличие от Радова или Ополья, Тодима даже на это не тянула. Если шли два подряд панельных или кирпичных трехэтажных дома, то впечатление современной этажной благоустроенности обязательно портил жилой барак следом или двухквартирный финский дом, которыми почти целиком был когда-то застроен поселок лесорубов Суштак; если проложен асфальт метров двести, то дальше простиралась ухабистая грунтовка в ямах, окаймленная такими глубокими канавами, что не сразу перепрыгнешь, а мостков и поперечин могло не случиться; если заманивал поленовский дворик с дровяником и горкой наколотых березовых чурок, то дальше возвышались непонятные стальные башни, просевшие шиферные крыши мастерских, косые запыленные избенки и, пожалуй, рядом коновязи и бензозаправочные станции; асфальт то возникал, то исчезал, заменяясь мостками по травянистым окраинам пыльного проселка. И после каждого грохочущего грузовика или мотоцикла – часами не оседающая пыль. Это был печальный вид бедных необустроенных задворок провинциального городка, и нигде, хоть в будках той же бензозаправки, не замечалась ухоженность или забота частного собственника о своем прибытке; все это мелкофактурное и случайное строительство выглядело уже заранее обобщенным, а по обочинам возвращались из школы и так же, как сто лет назад, дрались портфелями и отважно задирали девчонок и друг друга стайки первоклассников. Хлодунов как-то сразу устал на этих бесхарактерных и безлюдных улицах, и его только необыкновенно поразила в ряду зеленых насаждений вокруг одной двухэтажной избы березка такой стройности и белизны, что он на мгновение оторопел: березка была идеально, безукоризненно стройная с гладкой соразмерной кроной и нежной, алебастрово-белой корой без единой черной помарки; совершенный прямой ствол прочерчивал пространство и ажурную крону и завершался парой больших листьев, из чего следовало, что и на следующий год она возвысится так же прямо вверх на годовое кольцо.
- Смотри-ка, что творится! – вслух восхитился Артемий Хлодунов. – Чудо природы. И никто не заломал, даже школьники-бедокуры. И ни одной черной отметины. Чудеса! - Он специально приспустился с обочины, перепрыгнув канавку, подошел вплотную к березе и прикоснулся ладонью к ее гладкому стволу. – Какая красавица! Ведь испортят, изрежут ножом, а? Нет? Молодец! Так держать!
Возвращаясь, он немного заблудился и вышел - через наметенный бархан песка и кривой рельс на весу на проволоке - к проходной с перекошенными стальными воротами, за которыми виднелись бетонный двор, заставленные склады и отцепленные контейнеры. Пройти и исследовать дальше помешала злющая черная лохматая собака на цепи, которая, злобно лая, выскочила на праздного путника с прямым намерением цапнуть за ногу; цепь была длинная, так что собака контролировала всю проходную. Хлодунов недовольно отступил. «Да это же районное объединение «Сельхозтехника», в котором я менял и смазывал моторы у ЗИЛов!,. - вспомнил он. – Черт его знает! Если беспристрастно сравнивать, прошло ведь 50 лет с лишним, а собака на цепи вроде и тогда была… А? Нет? Не может такого быть? Фантастика! Я пользовался… такая штука: стальной баллон с ручкой - закачивать солидол в ходовую часть, и в карданный вал, и подшипники смазывать… как же она называлась?.. Я постоянно с нею ползал под грузовиками на спине, не одну фуфайку продрал.
Ну, правильно: улица Загородная, это она и есть. Но, в таком случае, что наша жизнь? Старая постройка сохранилась как вчера строена, и в ней новые шофера, и грузчики, и новая цепная собака. – а я… я износился весь! Мне же 17 лет тогда было, я первые деньги зарабатывал здесь сразу после школы».
Хлодунов поискал, чем запустить в собаку, и повернул со двора обратно к рельсу и бархану песка. «Мы все полоумные, мы ходим по кругу. Вещи и предметы остаются, и их функциональная стоимость та же, а мы изнашиваемся и истлеваем раньше них. Нам грош цена. Мы люди. Где мои 50 лет? 50 лет назад я тут же вертелся, в этой проходной… Где сущностные перемены хоть в чем-нибудь, кроме моего тела? Я старый стал, теперь себя самого смазываю «золотым бальзамом Владимира Огаркова». Да их всех повесить мало, руководителей наших, за такое ко мне отношение, а государство разрушить до уровня тодимских соляных варниц Х11 века. Вот чтоб умели выпаривать соль, и больше бы никаких навыков… «И вот я вижу: мой труд вливается в труд моей республики». Тьфу, блядь! И поэты-то у нас все полоумные во главе с Маяковским: надо было такое сказануть!».
У Артемия Хлодунова было намерение заглянуть в машиностроительный колледж и порасспросить Ваську Горынцева, который с тех давних пор и доныне работал мастером производственного обучения и техником на полигоне, но обзор полевых и аэродромных улиц так его расстроил, что он отменил прежнее решение. И Вальку Медведеву (Притчину) он также не пойдет разыскивать. Валька Медведева все равно его не знает, она – студенческая подруга его бывшей жены и теперь, кажется, заведует местным музеем церковной старины. А что касается Васьки Горынцева – ну, что им сказать друг другу теперь, двум старым хрычам? У Васьки Горынцева была еще та настораживающая особенность, что он внешне – один к одному – походил на покойного мужа его, хлодуновской, сестры: Васька, как и зять, был светло-рус, голубоглаз и немного увалень, этакий финский парень Калева Ваара. И выходило, что сестра вроде как выбрала в мужья их совместного деревенского приятеля и товарища – по сходству, по симпатии. Раз эти встречи со старыми или общими знакомыми не задались, значит, они и не были актуальны. Оба, и Горынцев и Медведева, наверняка только работой и спасаются: есть такая категория трудоголиков, которые ничего больше не видят и не ценят в жизни, и это их поддерживает, - что они полезны обществу, нужны. Хлодунов только что убедился, насколько он нужен обществу: а ни насколько. Если бы цех «Сельхозтехники» обветшал и разрушился от времени, это было бы не столь обидно. А так его всего лишь переоборудовали под склад, он получил новое функциональное назначение.
Остаток дня и вечер Артемий Хлодунов провел в своем просторном номере, переключая цветной телевизор. Участники телешоу и даже артисты телесериалов упорно казались ему тяжелыми сумасшедшими. Наконец-то насмотрелся телевизора! Один ведущий с тонким бабьим голосом, вставными зубами и, кажется, в парике был определенно гомосексуалистом, но отчего-то шумно рекламировал и нахваливал мать-героиню, воспитавшую 24 детей; в этом назидательном шоу, призванном укрепить общественную мораль, участвовала сама эта добрая мама, хозяйка семейного пансиона на государственных дотациях, а также генетические родители некоторых сироток, которые ссылались на трудную жизненную ситуацию, просили прощения у своих брошенных детей, воспитанных правильной матерью, каялись, братались, а некоторые и на шоу пришли пьяными. Представление выглядело совершенно непристойным фарсом, Хлодунов порадовался за себя, что в последний раз смотрел общественное телевидение пятнадцать лет назад. «Нет, они точно все больные, там, в Москве и на телестудиях», - уверенно заключил крепкий старик-старовер и выключил телевизор, потому что по другим программам пропагандировали еду – пиццу и сациви, а политические и международные новости были сплошная ложь, угодная нашему нерасторопному правительству: все дикторы говорили о санкциях против России, что они несправедливы и ударяют по западно-европейским партнерам.
Когда наутро после крепкого сна Хлодунов ступил на мокрое от дождя крыльцо гостиницы, направляясь на автобус, его встретил отчетливый и близкий голос кукушки. Город еще не проснулся, погода после вчерашнего дождя стояла очень тихая, вставало и разгоралось солнце. Где могла засесть кукушка, если вокруг не было леса, оставалось загадкой, - разве в оврагах? «Ку-ку, ку-ку» - с отчетливой расстановкой доносилось откуда-то с реки. Где еще услышишь такое, на Риджент-сквер, что ли?

6. РОДНОЙ ОЧАГ. ПИРОМАНИЯ. ВЗВЕЙТЕСЬ КОСТРАМИ, СИНИЕ НОЧИ!

Умиротворение он почувствовал на перевозе. Это нельзя было определить иначе, чем «жалкая кучка людей», но именно так выглядели пассажиры рейса «Тодима-Суштак», когда на тихом приречном косогоре автобус развернулся и укатил обратно, загрузив нескольких человек, ожидавших его. Остальные пошли вниз еще метров пятьдесят, выходя на берег полноводной реки. Ее близость создавала ощущение покоя, величия и жалкости тех людей, что, растянувшись, переходили на железный гулкий настил маленькой баржи, которую сбоку волочил крохотный катер. Это был паром. Поселок Суштак уже виднелся отсюда на излуке, однако катер тащил баржу всего лишь метров двести, до другого берега, где снова была проложена бетонка. Оттого что людей было мало и они затерялись в просторах могучей реки, они чувствовали друг к другу неподдельный интерес, а иные, напротив, замолчали, наблюдая, как проплывают берега, как вода трется о борта и разбегается. Был еще ранний час, без тумана, река простиралась гладкая, без единой морщины, и даже движение катера не производило шума. Что-то изменилось в окрестности и в самой реке, но Хлодунов еще не понимал, что именно. Назойливого интереса к нему не проявляли; скорее всего, его просто не узнавали, хотя он был старше большинства пассажиров и рулевого-моториста.
Когда баржу причалили и люди поднялись на косогор другого берега, там их ждала обычная «Нива» пикап, в которую, однако, удалось взгромоздиться всем шестерым, и даже Хлодунову с его удочкой.
- Давай, давай, уминайтесь плотней, чтобы мне второй раз не ехать, - распоряжался шофер.
Кусты по сторонам бетонки вымахали такие, что Хлодунов растерялся: он-то еще помнил здесь голое поле с тощими кустиками в лощинах и дикий обзор вплоть до устья речки Суштак. Растительность решительно наступала, а когда дорога вынырнула из кустов, оказалось, что заросла вся та двухкилометровая разделочная площадка, на которой лесопункт в прежние годы разделывал древесину и готовил ее к сплаву. Ни пилорамы, ни кранов, ни тем более рельсов, ни времянок из бруса и фанеры, а из кустов ближе к берегу лишь торчали ветхие крыши финских двухквартирных изб, производя впечатление заброшенных. Казалось, Суштак просто провалился в тишину и покой приблизившегося леса и среди этой веселой молодой зелени мирно истлевает. Конечно, над Москвой-рекой и даже над Невой давно, с первых поселенцев, не чувствуется покоя и что люди ничтожны, а скорее уж нервическое возбуждение, но здесь выгрузившийся из машины старик Хлодунов сразу неотвратимо почувствовал, что он один и надо что-то предпринимать. Природа сразу ясно высказалась: если не возьмешь себя в руки, не выжить. Все тотчас разбрелись прямо с бетонки к своим дверям в разные стороны далеко разбросанных изб, и Хлодунов тоже немедленно двинулся к дому родителей.
Все его пугало. Он был как живая ракета в разреженном космосе и беспокойно искал через окуляр перископа и через иллюминаторы, нет ли примет жизни и такого же мобильного существования вокруг. Нет, все бездыханно молчало. Два первых от площади двухквартирных финских дома еще были населены, а первый так даже покрашен и в палисаднике торчала легковушка (так что полезность добрососедства, сосуществования двух семейств под одной кровлей, преимущество коллективистов перед индивидуалами показались очевидными), но дальше чернели развалины древнего магазина, который был закрыт и заброшен уже лет шестьдесят, а на углу, на перекрестке, на песчаном бугре над дорогой зияла ребрами простенков и оконными проемами некогда цветущая, изузоренная и изукрашенная, как невеста, сине-красно-золотая изба Белоусовых (два сына – сверстники Хлодунова, старший уехал, младший умер на лесосеке от паленой водки). Шестидесятилетний магазин стоял целый, хотя и темный от времени, а изба, воспитавшая двух сыновей, просвечивала ободранная, ограбленная, с провалившейся крышей хлева и голыми стропилами над жильем. Даже великолепная старая береза рядом отчего-то – от ветра или от молнии - обломалась одним стволом, а вторым усохла, словно бы уподобляясь избе. Слева две избы были заколочены и без заборов, но разросшиеся черемухи маскировали убыль. Вдоль овражка и тропки за водой изба и посейчас была жилая, но выглядела невесело: когда-то она была ухоженнее, поленницы сложены ровнее и сарай не накренился. Дальше справа за избой Белоусовых возвышался пустырь с мощной сильной березой над заросшей ямой (все, что осталось от фундамента прежней избы). А еще дальше виднелась изба стариков-родителей Хлодуновых, и – из нового поколения - старик Хлодунов, подходя, с тревогой убеждался, что она тоже разорена и разграблена.
Странно, что над всем этим покоем, подчеркивая его, гомонили разнообразные птицы: они-то жили и привычно хлопотали с утра. С реки коротко и визгливо кричала чайка; впереди по дороге быстро бежала, вздрагивая хвостиком, трясогузка и, пискнув, взлетала; там, за двором избы, где до самого леса простирался луг с редкими купами кустарника и одной раскопанной грядой под картошку, скрипел коростель, почти как утка крякал, только чаще, и над тем же лугом носился и причитал канюк; на крыше избы на коньке сидела и молчала сорока, и Хлодунов знал, направляясь к дому вдоль тропы и в бурьяне рухнувшего по всей длине забора, что она сейчас, чуть выждав, сорвется и, заполошно стрекоча, улетит: того только и ждет, чтобы выследить, куда направится человек; с тем же намерением за человеком с соседней березы следила ворона, балансируя с помощью крыльев, потому что ветка под ней была совсем жидкая, верхушечная; просвистел кулик, самый настоящий, болотный, в полете похожий на комара, словно здесь уже не человеческое поселение было, а заболоченное поле. Птицы, видимо, радовались раздолью, раз сосуществовали столь разные виды, и тому, что можно стянуть у человека кое-какую еду. В кустах заливался соловей, но редкими трелями, не вполне оформленными: здесь, так далеко на севере, соловьи освоились всего лет десять назад, потому что в детской и юношеской памяти Хлодунова не сохранилось, чтобы хоть раз он слышал здесь соловья прежде; и пели они, конечно, не столь вдохновенно, как курские, а робкими трелями – щелкали. Улица, по которой там дальше пролегала бетонка, в шутку называлась Новые Черемушки, и теперь оттуда отчетливо доносились два мужских голоса: то ли выгоняли скотину пастись, то ли здоровались поутру; голоса именно долетали издалека, как сквозь фильтр, и человеческие звучали наравне с птичьими и собачьими, ничуть не особеннее. Хотя резонанс был отличный, все же разобрать, о чем толковали мужики, было невозможно. И над всем этим житейским покоем плыла гулкая, как тамбурин, как дальний колокол, бесчувственная песня кукушки. Кукушка особенно хорошо и долго кукует после теплого дождя или, как сейчас, на рассвете: лес молчит, отряхивает росу, листья обсыхают и золотятся на масляном солнышке, а кукушка настойчиво, слыша и слушая только себя, пробует всеобъемлющую тишину; если попасть в удобный момент, можно и за сотню «ку-ку» насчитать без перерыва. Кукушка – сволочная птица, и не только в повадках, в подбрасывании яиц: она понимает, что далеко и повсеместно слышат только ее одну, и внемлют все в этот час только ее мерному пению. Это не пение, а барабаны судьбы: вещественна только даль, только простор без границы и препон, только полная насыщенная тишина, только прелесть дикой вечной природы. Может ли глупая птица собой любоваться, не известно, но только Хлодунову случалось заставать поющую кукушку вблизи, и вблизи это звучало как поезд метро на стрелке: громко.
Поселок и в лучшие-то годы был застроен широко, просторно, но оттого что теперь половина изб пустовала, впечатление природного одичания только усиливалось. На противоположной стороне улицы, на песчаном угоре, всего лишь несколько лет назад располагалась местная почта с крыльцом в точеных балясинах, - нынче угор привлекал только двумя телеграфными столбами: оборванные провода провисли, и стальной абажур фонаря на столбе перекосился: от почты не осталось даже развалин, ее увезли на дрова, торчали только два бетонных столба. Напротив почты на просвет зияли развалины бывшей отцовой избы; даже смотреть в ту сторону не хотелось: от крыши оставались только стропила, внутри громоздились рухнувшие потолочины и половицы и рос осот. Изба, к которой сейчас поднимался Хлодунов, принадлежала матери, но после ее смерти сюда переселился отец, а ту, видно, совсем запустил, раз она через десять лет так плохо выглядела.
В этой избе, хотя окна были выбиты с переплетами, еще сохранялась крыша (с нее лишь съехал мелкий кусок шифера, обнажив подстил толи) и все дворовые пристройки тоже были крыты, хотя прохудились и в двух местах обрушились. Дверь была раскурочена, притолока вывернута, две тесины преграждали вход вместо дверей. Хлодунов не пошел в избу сразу, не подготовясь морально, а свернул к летней кухне, которая выглядела еще прочной и надежной, хотя опорные столбы чуть накренились, а печка была разобрана: потребовались бы немалые усилия, чтобы сложить ее заново или хоть починить, потому что кирпичи были разбиты, а плита вынута; однако выводная труба внутри и на крыше уцелела. Хлодунов не захотел останавливаться в избе. Он вошел в кухню по битым кирпичам, палкой выколотил пыль из старенького дивана (кто-то из поселковых пьяниц здесь уже ночевал, потому что диван был застелен ватниками) и водрузил на него рюкзак и сумку. Всё, он дома; переночевать теперь есть где, и ладно. Дверцу можно потом приладить и окошко застеклить, чтобы не продувало, но в избу он не пойдет, нет: уж очень как-то тревожно на душе. Надо, пожалуй, принести воды в этом старом чайнике: день впереди длинный, захочется пить, а местная лавка, говорили, будет торговать с полудня всего пару часов; в ней он купит банку кофе или чайную заварку, а обойтись придется консервами. Из многолетней памяти опытного старика услужливо всплыл фотоснимок: А.Т. Твардовский на пепелище своей избы в смоленской деревне после войны; тем самым как бы подтверждалось, что подобное приключалось и с другими людьми: уже бывало, что родовая изба разорена; у Твардовского-то из бурьяна только печная труба и торчала, а в его-то избе хоть сейчас располагайся по-летнему. Изба – это собственно «истъба», она до тех пор изба, пока ее можно истопить, обогреть изнутри. Надо все же зайти внутрь, посмотреть: может, хоть печь сохранилась, и можно попробовать ее истопить. Чтобы «истопа» снова образовалась, «изба». Понятно, что улицу не обогреешь, раз все рамы выбиты, но все же…
Но вместо этого Хлодунов подхватил чайник и несколько битых старых эмалированных тарелок с наблюдника тут же в кухне и отправился на ручей. Этот ручей или небольшая речка, которую почти везде можно было перепрыгнуть, начинался в лесу в четырех километрах и пересекал весь поселок. Странность заключалась в том, что эти две избы в Суштаке и избу покойной тетки в деревне Заболотье в нескольких верстах отсюда Хлодунов числил в своей собственности. И теперь оказывалось, что собственность никуда не годится, что ее как бы нет совсем. Многие русские люди так ведут дела, что можно только удивляться, что они еще не все вымерли. Достаточно сказать, что отец не позвал сына на похороны матери, а когда тот обиделся, спустя время умер и сам, но как и кем был похоронен, осталось неизвестно. Понятно, что нотариально вся эта «собственность» никак не была оформлена, и только в прошлом году, списавшись с секретарем местного сельсовета, Хлодунов узнал, когда старики умерли и кому завещаны избы. Избы были заброшены, все три, а их обитатели, все трое, похоронены на местном кладбище, выше по течению этого самого ручья. Теперь было необходимо что-то предпринять, раз он не видел, как, кто, где, отчего умер и не имел никаких свидетельств этого события, кроме письменного ответа секретаря (сельсовет тоже уже перенесли в поселок за тридцать километров отсюда). Он был теперь наследник по факту. Он уже знал, что увидит внутри избы, и откладывал встречу с инобытием.
Тарелки, кастрюли и чайник он бросил на травку на берегу ручья, а сам упорно уставился в воду в поисках живности в ней. Это был какой-то бзик, но только одна из причин, почему Артемий Хлодунов здесь появился, была та, что он намеревался поймать рыбу на уду, но прежде желал ее увидеть. И действительно: на соседней быстрине отважно боролись с течением две мелкие рыбешки, с мизинец; такие не всегда способны клюнуть на червя, который для них слишком велик и страшен. Поймать рыбу на уду старик Хлодунов постановил потому, что слишком давно холостяковал и в напрасных думах, слегка тронувшись, вообразил, что если выудит рыбу, хоть какую-нибудь у себя на Севере, то поймает и женщину: уда, уд – все было закономерно и логично. Как рыбу ловят на уду, так женщин – на мужской половой член. Проще некуда. Поражало другое: что в таком мелком ручье рыба есть и сразу видна, а в Радове, на волжском притоке, уже нельзя было выловить решительно ничего, ни лягушку, ни паучка-водомерку, хоть сутками сиди.
Хлодунов умылся, напился из горсти и мокрым песком принялся оттирать накипь изнутри чайника и сажу с боков. Скоро стало понятно, что если накипь отбить и отереть, чайник потечет, а речной песок не столь эффективен, как чистящий порошок из магазина. Тарелки же и кастрюли восстановить в приемлемом виде было уже невозможно. Вода ласково журчала, рыбки радовались жизни и здоровью, чуть поодаль, где торчал колодезный сруб, у его основания голубели незабудки. Незабудки старик Хлодунов видел в последний раз в детстве здесь же, в окрестностях Суштака и Заболотья; в окрестностях Радова они давно значились в Красной книге и береглись природоохранным законодательством.
К колодцу по ступеням спустился Мишка Моща, прозванный так за худобу местный маргинал. В городе его бы приняли за бомжа и преследовали, а здесь это был симпатичный, соразмерный обстановке, худой мужик в черном свитере и в черной щетине. Он не сказал ни полслова и Хлодунов также не поздоровался, потому что расслышал Мишку, уже когда тот стал набирать воду в ведра. Вся сцена прошла молча под тихий аккомпанемент ручья. Хлодунова злило, что оттереть кастрюлю так, чтобы не противно было сварить в ней уху, не получалось: бока общербились, эмаль везде обилась, донышко проржавело и было так закопчено, что даже мокрый песок лишь размазывал сажу. Сельская жизнь – это бескультурная жизнь примитивных людей. Мишка Моща ушел, не проронив ни слова и не расплескав ни капли. Он произвел впечатление крепкого мужика и дикой силы, которую невольно уважаешь. Он был сын местного корзинщика и юродивого, настрогавшего двенадцать детей. Хлодунов налил водой чайник и кастрюлю из тех, что побольше, а кастрюльку и тарелку помельче пришлось бросить: есть из них было бы противно не то что утонченному горожанину, а и неприхотливому сельскому пенсионеру. И пока возился с этой старой посудой, определился, как поступит: вернувшись сейчас, приберется вокруг избы и внутри, а весь мусор спалит на костре. День впереди долгий, еще нет девяти часов утра. Пора за дело.
Возвращаясь, он ощутил в себе еще одну сущностную перемену: он оглох от тишины до такой степени, что ослабли и стукали барабанные перепонки. Прежде он интерпретировал это явление так: давление скачет; выйдет из квартиры – перепонки расслабнут, вернется – восстановятся. Но теперь стало понятно, что это как-то связано с перестройкой вестибулярного аппарата. Звуки долетали до ушей свободно, беспрепятственно, на проход, издалека: стен, блокирующих звук, не предполагалось, тело не было приподнято над землей, как у любого зверя, кроме птиц и летучих мышей. Артемий Хлодунов становился нормальным, как был с рождения. Долой этажность! Долой эти дурацкие вертикальные гонки на выживание, претензии, честолюбие, извращения, фанатизм всех видов и консервирование всего живого в небоскребах Нью-Йорка и спальных районах Москвы! Он естественный человек, Жан-Жак Руссо. Чего мы там ищем, в этом бредовом клоповнике, в бетонных сотах, в комнатах и кабинетах, набитых людьми, в помещениях и ячейках автомобиля, каюты, ракеты, купейного вагона? Вы скажете: и птицы имеют гнезда, и звери имеют норы? Да ни фига они не имеют, они над нами просто потешаются, над людьми: потому что эти привязки, эти оседлые местоположения зверям нужны только для воспроизведения потомства. Природа же умнее человека, она не избирает извращенный путь этажности, башен, пирамид. Что может быть лучше, когда ласточки, носясь парами, чиркают прямо возле носа? Ведь когда он нынче вылез из машины здесь, в Суштаке, ласточки с таким верезгом, так близко пронеслись мимо, что чуть не сбили кепку с головы. Ласточки верещат перед непогодой, голуби громко воркуют и друг за другом ухаживают, гуси во дворе гогочут, вороны каркают, кулики пролетают, речка во рву бухтит, но все звуки естественны, их издают живые существа, по той же органической мерке созданные, что и человек. Чего напрягаться барабанной перепонке, если звук живой, естественный – не мотор, не холодильник, не турбина, не лифт, не принтер, не телевизор, не акустическая гитара, не синтезатор? Вы сознаете, что наизобретали столько искусственной хрени, что уже не докопаться до здравого смысла и первооснов? Ведь неспроста же после длительных визитов в Москву его, старика Хлодунова, начинают прямо-таки преследовать надушенные, накрашенные, напомаженные женщины, прямо лезут на глаза и навстречу, но при этом коротко стриженые и с мужской мускулатурой. Вот реальное предложение города, рассуждающего об идиотизме деревенской жизни, на том только основании, что нет газоснабжения, электричества: дура и путана в косметике вся, андрогин, а не женщина. Но натурность никогда не бывает дурной, горизонт ведет тебя вперед, в деревне не возомнишь о себе много, как в скученном городе, где страсти заперты меж вертикальных стен. Долой этажность! Утвердимся прямо на земле!
Хлодунов водрузил полный чайник на развороченную кирпичную плиту, но напиться решил потом, когда вскипятит. Мало ли что, дизентерия, малярия; береженого бог бережет. Его, признаться, встревожил бумажный листок на стене лавки: местный фельдшер, не выбирая выражений, ругался на чем свет стоит и объявлял в поселке чуть ли не карантин по туберкулезу. Туберкулеза старик Хлодунов не хотел.
Когда он выглянул из летней кухни, то увидел идущую по той стороне дороги бабу в красной кофте. Баба была мешковата в нижней части и ступала тяжело. Она поздоровалась с Хлодуновым удивленным голосом, назвала его детским именем, и он охотно откликнулся, но бабу не узнал. Да, он и сам понимает, что избу не восстановить, но прибраться-то надо. Да, и на кладбище тоже надо сходить. Эти разъяснения бабу устроили, но когда она спросила напрямую: «Узнаёшь хоть меня?» – он неуверенно отозвался: «Литвинчук, что ли? Ты, Танька?» Баба разочарованно рассмеялась и пошла дальше, а Хлодунов понял, что ошибся и бабу обидел. Но он определенно уже не помнил, какие у него тут оставались знакомцы прежних лет. Вот кто бы могла быть эта грузная тетка? Ведь не худенькая же, как спичка, голубоглазая Любка Кузнецова, которую они когда-то со школьным товарищем дергали за косички и валяли в снегу? Как неприятно получилось! Она подумает, что он загордился. Но пора, однако, за работу!
Погода была серенькая и прохладная, с ветром, надувало дождь. Хлодунов чувствовал легкий энтузиазм, какой бывает у хорошей хозяйки перед влажной уборкой дома. Он поднял гнилой столб, - очевидно, стояк от рухнувшего забора, - и повлек его через калитку в огород в тылу избы. Там, на безопасном от стен удалении, он бросил его в плотную, как ковер, белесую прошлогоднюю траву и пошел за другим. Понимая, что этим путем ему придется огреть миллион раз, расширил калитку и настелил поверх ям и неровностей горбылевый мосток. Доски, вместо замка закрывавшие входную дверь, иструхли, но выглядели совершенно сухими и сгорят хорошо. С притолокой не понятно, что делать: если ее выворотить совсем, рухнет вся крыша в сенцах, если оставить, стукнешься башкой, и не раз, да и небезопасно. Придется всякий раз нагибаться, как входишь в сени и в избу. Как он жил при таких низких притолоках, при кривых косяках и при таком высоком пороге, что с трудом перешагнешь? Там, где в сенцах, в коридоре, в чулане и в кладовке протекла крыша, мусор слежался и сгнил, но Хлодунов упорно набивал им помятые ведра и дырявые корзины и таскал в огород. Чтобы было куда ставить чайник, соорудил примитивную печурку из четырех кирпичей. На растопку хорошо пойдет бумага: в чулане он видел целые ворохи журналов «Работница» и «Крестьянка»; в отличие от брежневских лет, когда на обложках этих журналов красовались дебелые матроны, на новых фигурировали чуть прираздетые красотки за пяльцами или в кокошниках; выглядело гаже прежнего. Хлодунов носил журналы и газеты к заготовленному костру ведрами и раздраженно думал, что христианками и работницами они все равно не выглядят, хоть и принарядились: обычные смазливые бляди; у работниц за ногтями чернозем. Особенность этих журналов с тех лет до нынешних была та, что там, кроме вышивок, не было ничего интересного для сельских женщин: благоприличная ложь и воспитательные сопли, и только. Ни слова правды, разве только в годы перестройки и гласности кому-то из авторов подчас случалось остренько написать. Во все эти первые полчаса, подготавливая костер в огороде, Хлодунов сознательно не входил в избу, словно бы чего-то страшась или как хирург при страшной ране аккуратно зачищает сперва ее края. Из кладовки наверх, на потолок вела обломанная лестница: все бумаги, в корзинах и мешках, помнится, хранились на потолке, он сам их складывал туда лет двадцать назад, - значит, кто-то рылся в них, сбрасывая вниз. Хлодунов надеялся обнаружить в этих завалах школьные дневники, свои и сестры, переписку родственников и какие-либо документы, поэтому, прежде чем заталкивать газеты и журналы в корзину и нести на костер, тщательно их просматривал. Нет, труха, пыль, никакого ни художественного, ни исторического, ни личного интереса, - всё в топку!
Наконец, когда вокруг родового аутодафе было расставлено с десяток корзин и ведер с мусором, палками, щепками, ветошью, бумагами и пластиком, Хлодунов решил, что торжественный миг настал. Он сдвинул всё на сторону и развел небольшой огонек, который выжег вначале круглую плешь в траве и объел пространство на двух-трех квадратных метрах. Ветер был самый опасный: он задувал резкими порывами и завивал в траве такие пожарики, что Хлодунов едва поспевал их затаптывать, потому что искры от пламени летели прямо на хлев и уборную; крытые покоробившимся толем и трухлявыми почернелыми досками, они легко могли заняться, а Хлодунов вовсе не хотел, чтобы родовая изба сгорела, а от поселкового начальства, если оно еще осталось хоть в лице десятника, бульдозериста или кладовщика, ему досталось на орехи: потому что рядом с объявлением о вспышке туберкулеза висело и грозное предупреждение о том, что разводить костры в сухой весенне-летний период решительно запрещено во избежание штрафа.
Хлодунов стоял над костром до тех пор, пока не убедился, что он не разгорится самопроизвольно, если его оставить без присмотра хотя бы на пять минут, потом опорожнил все корзины и ведра в одну кучу, принес из кладовки рваную клеенку и, поскольку с порывами ветра иногда долетали с хмурого неба редкие брызги холодного дождя, укрыл ее и придавил сверху поленом, чтобы не заголялась. Становилось понятно, что работы здесь не на один день, и все-таки сжигать все, без разбора, не годилось: следовало хоть какие-то вещи отца и матери, из тех, что целее, увезти с собой на память; и конечно, всю переписку, открытки, документы и бумаги. Даже при беглом осмотре нежилой части избы становилось ясно, что сестра здесь уже побывала прежде него, а может, и на похоронах всех троих, но почему он не удостоился чести быть приглашенным или хотя бы извещенным, оставалось по-прежнему непонятно. Что он такого сделал, что на него так окрысились ближайшие родственники? Они его оберегли от неприятных известий или, наоборот, так ненавидели, что даже не написали и не позвонили? Они из любви или из неприязни так с ним обошлись? Ну, что вот теперь? – ни отца, ни матери, ни тети, а ближе-то у него никого и не было. Что-де нам зря беспокоить Артемку, дергать его напрасно, умрем-де и без него, по-тихому. Следовало, пожалуй, надеть свитер, он все равно дырявый, как раз годится для самой грязной работы, а куртку лучше снять: она брезентовая, грубая, только холодит, тяжелит и сковывает в плечах. Ну, что, в избу-то надо бы заглянуть, - может, хоть печь сохранилась и вполне можно поселиться, если заткнуть и утеплить окна? Или вначале сходить в лавку за продуктами? Какая-то странность вообще с организмом: как сюда приехал, есть нисколечко не хочется, совсем, а жажда, напротив, так и мучит, жар изнутри так и пышет, - надо, пожалуй, чем-то уравновесить этот пыл, залить какой-нибудь газировкой. «Палить собираюсь костер, вот и распалился, пал пустил, паленым запахло, «воспаление» говорят про простудные и температурные заболевания, - оптимистично подумал Хлодунов, опять оттягивая посещение избы. – Да, магазин как раз открылся и торгует всего два часа. Надо успевать, залить внутрь чего-нибудь газированного, а то не выработать до вечера. Интересно: «газированный напиток» и глагол «газовать» в смысле врубать, переключать скорость, форсировать семантически близки? Ведь чего бы молодежи увлекаться кока-колой, фантой, пепси и всякой другой шипучкой? Байкеры газуют, тинейджеры газируют, - тьфу, черт!»
Хлодунов накупил продуктов на пятьсот рублей, и это притом, что в лавке было шаром покати: машину с товарами только еще поджидали. Кока-колы не оказалось, но трехлитровая бутыль квасу вполне умиротворила жажду старика Хлодунова; он купил также килограмм яблок, кое-какие консервы, кофе со сгущенным молоком и хлеб. Народ – две старухи и две девочки – терпеливо ждали завоза и посмотрели на него, как на нетерпеливого дурака, который не понимает своих выгод: ведь из Тодимы вот-вот привезут и горячие пышки, и рыбу копченую, и сосиски, и огурцов свежих. «Значит, в поселке уже нет даже своей пекарни, - подумал Хлодунов возвращаясь. – Парников своих нет. Может, скоро и картошки не будет, и молока своего. Козы еще бродят кое-где, а коров что-то не видать. Прекратилась жизнедеятельность. Обленились до того, что и все лежневки уже запустили, рубят лес вон, в полукилометре, отсюда слыхать, как вальщик тоже газует на своей пиле. Экономисты! Извели на фиг всю природу под корень и сами погрязли в мелкотравчатости».
К сожалению, из кухни было не видно костер: хлев и сеновал загораживали его. Начался дождь, но редкий, с ветром, такой вряд ли зальет огонь. Хлодунов стоял под крышей, прихлебывал квас из бутылки и наблюдал, как капли дождя, не сумев воплотиться даже в жидкую струйку, срываются со стрех. Казалось странным, что в прохладный и дождливый день есть совсем не хочется, а мучит жажда. Ласточки носились не зря, перед дождем, но туча вскоре миновала и над головой образовались голубые разводья высокого неба. Хлодунов прикидывал, сумеет ли здесь переночевать, считай на улице, - разве только если наденет оба свитера. Посмеялись бы, если бы узнали, что он полдня не решается войти в избу. Нет, надо все-таки взглянуть, какая там обстановка, хотя через окна видно, что черт ногу сломит.
Еще подправив и загрузив костер с тем расчетом, чтобы он горел четверть часа, Хлодунов вернулся к избе и наконец перешагнул порог родимого жилища. Прихожая оказалась просто крохотная для взрослого мужчины; треть избы и даже до половины занимала печь, но когда Хлодунов по узкому коридору прошел в кухню, оказалось, что устье печи разворочено и провалилось. Опытный печник исправил бы повреждения за один рабочий день, надо было только укрепить под и подпечек и хорошо расчистить нутро, а печная лежанка, полати, сама труба-воздуховод и задвижка были целы. И хотя разрушения были незначительны, все же истопить такую печь было невозможно: следовало не только прибраться, но и заделать выбоины и провалы. Крепкая и удобная печная заслонка исчезла совсем: кто-то, видно, позарился на нее.
Однако наблюдник и здесь сохранился в целости, прочный, крашеный синим цветом, с двумя эмалированными чашками. «Смотри-ка, какое твердое н а б л ю д е н и е за домом или, может, за мной! – иронически подумал Хлодунов. – В летней кухне наблюдник хоть головы на нем руби, здесь наблюдник тоже хоть сейчас в музей на выставку, а в коридоре еще два – посудный шкаф со створками и в чулане превосходный старый посудник из трех полок. С чего бы это? Никаких разрушений. Либо наблюдают давно и основательно за домом, либо судачат и по людскому суду дела вершат, если считать, что это п о с у д н и к и. Ну что ж, похоже на правду: должно быть, отцу и матери перемывали кости за их образ жизни врозь, - бобыль при живой жене и соломенная вдова, - а заодно и нам, их неблагодарным детям». Посудники, как крепкие, годные в употребление вещи, его утешили, но это было единственное утешение. В прихожей и в большой комнате стоял полный разгром.
Большой платяной шкаф был разбит, его содержимое выпотрошено, растащено и раскидано повсюду; шкаф валялся посреди комнаты, погребенный досками переборок. Кровать исчезла, но набухший от воды и прорванный тюфяк мокнул возле окна; весь пол был засыпан песком, щепками, битым стеклом и остатками «интерьера». Двойные рамы прежде не выставлялись даже летом, а теперь в оконных проемах торчали только наружные рамы, а внутренние, все четыре, валялись в избе. Хлодунов тотчас обмел подоконники от стекол и трухи и вставил рамы на место. Тем самым он сделал выбор в пользу того, чтобы все-таки прибраться здесь. Хрустя битым стеклом и поминутно запинаясь, он притащил от костра все пустые корзины и ведра и, раз метлы или веника не нашлось, вооружился широкой лопатой и принялся сгребать и складывать мусор. Это была долгая, грязная и кропотливая работа. Каждое платье, полотенце или рубаху надо было осмотреть, прежде чем засовывать в ведро, каждый листок поднять с полу и, если относится к семейному архиву, отложить в сторону. Вещей отца и матери почти не тронули, - видно, не оказалось ничего ценного, - но за несколько лет под снегом и дождем они порядочно истлели. Из всей обстановке украли, кажется, только кровать, зеркало, постельное белье, да и то, вполне могло быть так, что многое увезла сестра, если была на похоронах или приезжала уже после. Хлодунов еще помнил, что в единственном между ними давнем разговоре, когда он шумно возмущался, что родственники совсем потеряли совесть, не известив его о смерти родителей, сестра спокойно ответила, когда он сказал, что хотел бы съездить в Суштак:
- А чего там делать-то? В избе козы бродят, окон и дверей нет. Что там смотреть?
И впрямь: в углах накопилось немало круглых козьих какашек, а смотреть здесь было не на что. Но когда на пыльном полу среди бумажных россыпей Хлодунов нашел копию завещания и узнал, что мать завещала всю недвижимость дочери, а он и отец даже не упомянуты, ему показалось, что сестра соблюдала свои интересы, когда отговаривала его от поездки. Хлодунов даже полез в карман за мобильным телефоном, чтобы позвонить ей и окончательно с ней поругаться, прямо отсюда, безотлагательно, но передумал. Сказать, в сущности, было нечего, а вот утаить от сестры, что он все же приехал, имело смысл. Ну, не завещали ему ничего, - а чего было завещать-то? Простыни и пододеяльники? Денег у родителей никогда не было, только на похороны, ценных бумаг и облигаций – тем более, собственность – вся в шкафу, домашние заготовки – в чулане и в подполье, но их, скорей всего, оприходовал отец, когда доживал здесь. Хлодунов не был дряхлым старцем, но и его жизненного опыта хватило, чтобы понять: в России каждое последующее поколение жирует за счет предшествовавшего, а социалисты-демократы даже одобряли сие: «Будущее велико и прекрасно; любите его, работайте на него, переносите из него в настоящее, сколько сможете перенести». И никогда не бывает, что дети обеспеченнее отцов, разве только совсем чуть-чуть. У него вот квартира из двух комнат, а у них было у каждого по избе, - это обогащение или нет, что он поселился в кирпичном доме, а они прожили в деревянных? Если его дети переберутся в стеклопластик и в передвижные кемпинги в автофургоны – это сочтут обогащением или обнищанием?
Вслед за завещанием, официально подписанным и с печатью, Хлодунов поднял с пола листок из простой школьной тетради в клеточку, на котором мать подсчитывала свои богатства. Эти подсчеты его заинтересовали как прямой ответ на вопрос. «Две пары сапогов новых, - писала мать своим круглым убористым почерком (впоследствии одна из любовниц Хлодунова писала точь-в-точь тем же почерком, и это неизменно мистически поражало), - брюки в полоску клуб веревки капроновой безмен 10 кг. лампочки сотки 8 щук свечей 7 щук патронов 8 иглы вязальные с леской авторучка новая вкладыши 7 щук карандашей стиральный порошок 12 пачек мыло хозяйственное и туалетное совок чинковый (цинковый) новый сахару 2 пачки 3 кг. песку бутыль 5 л. рису резинки широкой клубок скрепки белье притыкать лен на дратву 4 пачки гвоздей трои носки шерстяные и одни тонкие
часы двои звездочка и электронные банка краски на воде 3 кг. две банки половой краски рукавичи меховые и вязаные из шерсти обоев 5 кусков ковшик мешочик пугович и крючков два шила напильники ваты 3 кг. иглы с большими ушками мешок клубовья вязать кружки мешочик ниток на катушках
Хлодунова Николая
Полотно колодчикам 8 метров полотно простое куплено на умирание 7 пар носков новых и тонкие и потолще несколько щук полотенец новых спортивки новые мыло хозяйственное и туалетное чайник алюминевый щоры две полосы широких рубаха фланелевая новая пила сортовка пилить дрова».
На этом реестр собственности обрывался, но было ясно, что он не полный: только под ногами сейчас были разбросаны десятки ношеных платьев и рубах, жакеты, фуфайки, шубы, брюки и даже то самое «клубовье» на половики. Одних только чемоданов старьевщик Хлодунов обнаружил не меньше десятка, а своих детских и юношеских рубах и джинсов – не счесть, но все они были такие замусоленные, драные и заплесневелые, что не будили даже воспоминаний. К ведрам и корзинам Хлодунов добавил чемоданы: носить в них мусор и шмотье было еще удобнее, только придерживай крышку указательным пальцем. Почти все чемоданы принадлежали сестре: она была активная собственница, натуробмен осуществлялся почти исключительно через нее: привозила свое барахло и своего сына, увозила от родителей что поценнее, варенье и соленье. Сам Хлодунов если и гостил, то, как правило, налегке, с сумкой через плечо.
Огонь завораживает. Нагорела уже достаточная горка раскаленного уголья после досок и поленьев, когда Хлодунов решился подбросить первый ватник. В «культурном» обществе к ватным штанам и фуфайкам испытывали презрение и отвращение, это были символы «совка», «совковости», «хомо советикуса», в ватниках изображали пьяниц, пролетариев, уголовников и забулдыг, но опытные люди знают, что ватники – очень удобная одежда. Зимой в ней не мерзнешь, в ватных штанах можно без опаски бродить по снегу, который выше головы, валить и ошкуривать елки, бежать по лыжне за оленем, ехать хотя бы и в стальном кузове самосвала на сорокаградусном морозе, если к штанам и фуфайке еще добавить валенки. Это очень удобная и практичная верхняя одежда, рассчитанная на северян, нисколько не хуже экипировки североамериканских индейцев. Ватные галифе и гимнастерка были любимой одеждой деда по матери, сержанта Второй мировой войны и председателя колхоза в годы хрущевских реформ. Но, разумеется, офисный планктон, мордатые и вместе с тем квелые парни в темных костюмах и светлых рубашках, пришитые к крутящимся креслам, как поносники к стульчаку, оценить ватники по достоинству не могли, потому что и на воздухе-то появлялись редко: только чтобы шмыгнуть в автомобиль с кондиционером. Между тем опытный Хлодунов помнил, как замечательно было в таких ватных галифе, если напустить штанины на голенища валенок и сверх того завязать тесемки, шататься в заснеженном лесу по лисьим и заячьим следам, даже если за плечами у тебя не двустволка, а всего лишь легкий топорик. К вечеру еще подмерзает, штаны до паха и валенки залубеневают до того, что тесемки звенят, как стеклянные, грудь прямо-таки распирает от счастья, от морозного воздуха и бриллиантового сверкания снежных увалов под белым солнцем. Весь лес замысловато изброжен, ловушки на лису и петли на зайца расставлены где ни попадя, и одна только надежда: что пойдет снег и человеческие следы присыплет, а то какая же лиса сунется в такой капкан. А теперь на костре намокший ватник горел плохо – густо дымил и чадил, и только там, где пламя дорывалось до открытой вылезшей ваты, оно вспыхивало радостно и ненадолго; ватник приходилось ворошить и раздергивать кочергой, иначе потух бы и весь костер под его грузом.
Увлеченный этой работой, завороженный игрой пламени, Хлодунов вздрогнул и присел, когда сзади прямо в теплую ладонь ткнулся холодный собачий нос. Собака, крупная помесь овчарки и лайки, подошла сзади к костру совершенно бесшумно, доверчиво обнюхала руку и рукав и тоже уставилась в огонь. Собака была шоколадного окраса, гладкая и плотная, с очень короткой шерстью, под которой на шее прощупывалась заросшая ранка. Странно, что она подошла безбоязненно и доверчиво, хотя он держал кочергу, - какой же пес подойдет к незнакомому человеку, когда тот вооружен палкой? - только деревенский или охотничий, привыкший делить с ним трудности быта и дальних походов. Последующие полчаса они куковали возле костра вдвоем, с подветренной стороны. Хлодунов по одной подкидывал в костер рубашки, туфли, ломаные рейки и спутанное рядно шерстяной пряжи. Туфли, особенно каблуки и овершья, горели хорошо, долго и жарко, рубашки тотчас сквозили и расползались в струях огня, прорезиненные клеенки и куски толя извергали в небо клубы черного дыма и вспыхивали с треском и яростью. Собака явно скучала, понимая, что ее вряд ли покормят, и, пока старик в очередной раз ходил за мусором, незаметно и так же молча исчезла в окрестностях дикой и редкой, словно бы африканской деревни.
Хлодунов методично жег все подряд и выгребал керамические, стеклянные, железные и стальные детали к окраине костра, в траву, поближе к большому посылочному ящику, в который, после того как остынут, намеревался их сгрузить. Это были уголки и замки от фанерных чемоданов, портфелей и сумок, гвозди, выгоревшие консервные банки, черепица, колотые блюдца, оловянные миски, обручи от бочек, стальные скобы, клинья, бруски, напильники, рашпили и долота, школьные циркули, окантовки рам, крученная медная, стальная, алюминиевая проволока, штыри, шурупы и дюбеля, крышки для консервирования, спицы вязальные, велосипедные и конструкции зонтов, одонья чугунков и треснутые горшки, гаечные ключи, окаменелая соль, втулки, ложки из нержавейки, зажигалки, свинченные шары от кровати, металлические сетки от нее же и которыми закрывали лазы и окошки, чайные ситечки, носики и треснутые крышки, ведерные дужки, краники и дверные защелки, стеклянные банки и пузырьки из-под лекарств (некоторые лекарства горели феерически красиво, полыхали, как расплавленная магма, и брызгались и рассыпались, как фейерверки, а то вдруг фосфорически мерцали, переливаясь, точно звездное небо, а то ровно, мощно, ослепительно сияли, как явленные солнца, и Хлодунов дивился на чудеса медикаментозных химикалий и как все это смог бы вынести желудок). Из ада жадного огня Хлодунов выгребал все это на обочину, а если мокрых тряпок и огнеупорного крошева набиралось слишком много, спешил притащить от сарая и разломать кровельную доску посуше, чтобы мощь костра возобновилась. Пламя работало слишком медленно, хотя и основательно, а груда натасканного житейского хлама, старой одежды, обуви, бумаг и обрезков все прибывала. Страшно долго горели, например, кирзовые сапоги и заготовки черных катаников, которых оказалось много, перевязанных ремнем от женского платья, а плетеные истоптанные прикроватные коврики гореть вообще не хотели, столько в них набилось пыли. Чтобы наконец поставить чайник, пришлось освобождать уже погребенные жаркой золой заготовленные кирпичи, но, даже окруженный огнем, чайник полчаса не закипал: столько на нем накопилось накипи. Хлодунов начинал уставать, но и длинный день уже клонился к вечеру.


7. ЗАМЕРЗ У КОСТРА. СТРАННО. ГДЕ ЖЕ ВЫХОД?

Сумерки надвинулись исподволь, тихо, неуклонно, стемнело и стало неуютно. Похолодало. Ночь предстоит не из самых приятных. Выходит, он считал, что родители живы и примут его, как всегда, но теперь оказалось, что их нет на всем этом пространстве, и нигде нет. Вот надвинулась ночь, выкручивайся как знаешь, никто не пособит. Раз не хоронил их, то, конечно, они живы. Костер уже производил впечатление одинокого печального ночного огня, слишком видимого, и Хлодунов не стал его поддерживать, чтобы не привлекать нежданных визитеров: он никого не хотел видеть, ни с кем ни о чем не хотел говорить. Одиночество впервые за долгие годы его угнетало. Это был сложный комплекс странностей, скрытых тревог и неудовольствий, вроде отменно крепких посудников при прочей развалившейся кухонной утвари, вроде крупного поселка, в котором за сутки по улице прошла всего одна баба, да и ту он не узнал. Это требовало осмысления, с этим предстояло примириться, к этому притерпеться: что он совершенно один. Его одиночество было совершенным. На родине, в священном месте он сжигает за собой мосты, а всё незнакомо и странно, как в африканской деревне. Он и в прежние годы этого не любил. Бывало, выйдешь из избы ночью, печально мерцают звезды и в плотной тьме – кое-где почти столь же неразличимые огни в домах, и так печально, таинственно шелестит ветер в кронах мощной соседней березы, что все в душе омертвеет, скукожится и сосредоточится в одном чувстве враждебности и бесприютности. Но, наскитавшись по темным улицам, насытясь этим цыганским чувством воровской враждебности и корыстного любопытства, где бы чего украсть, постояв у кромки реки, и на мосту через ручей, и на крыльце у почты, и за околицей, на лежневке в Заболотье, он возвращался в живой родительский дом, и там ему отпирали, или он отставлял сам тот батощик, которым подпирал дверь уходя. А теперь и дверь стояла нараспашку, и в избе гулял ночной ветер, такой же чуткий, как здесь. Погода сегодня была та самая, которую он любил за ее таинственность, - дождевые перевалы: когда на небе, и без того пасмурном, сереньком, ходят-надвигаются темные низкие тучи, и под их покровом быстро темнеет округа до полной слепоты, и утихает ветер, нагонявший их, и в смирной гулкой тишине, полной, как в пустом соборе, по крыше начинает накрапывать вкрадчивый дождик, который сперва неотличим от того, как прыгает по кровле беспокойная сорока, а ее коготки и хвост скребут по доскам. Подожди, и шелест усилится, и шепот станет многословным, отовсюду, и в нем станут различимы мокрые ноты капель, готовых стечь в желоба. В воздухе свежо, сыро, воздух то недвижим, то задувает порывами; когда перевала минует, ее относит прочь, мрак чуть проясняется, и в дальних сполохах окраины неба даже как бы предполагается рассвет. Ни птица не ворохнется, ни собака не залает, а только, как тени после привидений, гуляют высоко в небе и исподу по мокрой траве неуловимые ветры, единственные воодушевленные существа. Тревогу, беспокойство и тягу к бродяжничеству навевают на него ночные ветры, но сколько бы ни бродил, как бы ни тревожился под мокрым и благоуханным кустом цветущей черемухи, хоть на рассвете, да возвращаешься домой, под крышу, и там слышишь ровное дыхание спящих живых людей, - все равно тебя, полуночника, их сон бодрит и успокаивает. А теперь? Теперь, хоть его ложе, застеленное ватниками и укрытое за стенами летней кухни, так же по видимости защищено, но здесь, чутко дремля, по-собачьи свернувшись калачиком, все-таки чуешь дыхание не людей, а плотного ветра, долетевшего издалека, из болот, где особенно сыро, чуешь шелест пырея в притворе, сосновой шелухи на неошкуренном стояке, из-за окошка – колыхание и слабый аромат молодой крапивы, - и понимаешь, что ты на улице и без защиты: ни мать тебя не упрекнет за позднее возвращение, ни отец спросонок не выбранит, ни кошка не сунется через порог тебе под ноги прочь из избы. Ты один под ветром, почти как заяц под кустом, и страхи к тебе возвращаются заячьи, потому что ветер ведь не друг, ветер сирота, ветер занимает и перемещает призрачную видеосъемку пространств: то до ноздрей донесет запах сенокоса с пожни, то слизи с ракушек и рыбьих голов на прибрежье (ему случалось наблюдать, как спят рыбы на отмели, - точь-в-точь как боеголовки снарядов: в ряд). Ветер тебя не обласкает, нет, - разве только в майский полдень на ромашковой поляне; ветер – большой молчун и ночью всегда враждебен, и тебе, закрепленному на этом месте, под этим одеяльцем, обидно его неугомонное непостоянство. Игры ветра вокруг дремлющего человека возвращают его к доисторическим временам, когда только по ветру и перемещались известия, важные для его безопасности. Вот почему так чуток, беспокоен и прерывист сон на земле, не под крышей. Хлодунов мучился, ворочался, вздыхал, ругался вполголоса, а таймер на мобильнике показывал еще только десять часов вечера: вся ночь впереди.
Но ни сестре, ни бывшей жене с дочерью он звонить не станет, нет. Сестре – потому что она его постоянно обманывала, игнорировала и третировала, как в ситуации, когда он даже не узнал о болезни и смерти матери, а бывшей жене – потому, что не хотелось признавать поражение. Они, конечно, войдут в его положение, присоветуют множество решений, но главное будет – попросись к кому-нибудь на ночлег. Это-то он и без их советов понимает. Проблема в том, чтобы не околеть в эту именно ночь. И чтобы собаки не покусали (а они здесь прямо бешеные: пока возвращался из лавки, дважды пристали; крупные, как телята, они любят попугать, постращать незнакомцев, и урезонить их можно только одним способом: как эскимос разнимает сцепившуюся упряжку, - наорать, схватить палку потяжелее и разогнать; но все-таки здешние собаки, хоть и любят припугнуть и облаять, - настоящие друзья, умны и дружественны к человеку, в отличие от городских или цепных шавок, которые и хозяина-то не уважают; эти, местные, мало чем отличаются от волков, зато подлостей не делают, если их кормить).
Сосновая береста на стояке и пырей в притворе шуршали при каждом дуновении ночного ветра, Хлодунов ворочался и понимал, что пытаться заснуть сейчас – бесполезно. Прогуляться, что ли, на выселки? Небезопасно только здесь, до конца улицы, потому что можно наткнуться на собак или переломать ноги впотьмах, а там, дальше, тропа, помнится, была просто отличная, кремнистая, прямая. Двигаясь, привыкаешь к пространству, осваиваешь его. Его же, в сущности, что здесь так поразило и сразу угнело? То, что пространство отчуждело, забылось, проредилось; он не помнит такого тихого, заросшего, пустынного Суштака.
«А странные же русские люди! – думал Хлодунов затем, зябко ежась и пробираясь вдоль уличного рва. - Поселок основан в 1936 году ради лесоразработок, ему еще нет ста лет. Уже и тогда здесь была канава не канава, но некое естественное ложе, по которому весной стекали ручьи, а летом застаивались лужи. Избы выстроены по обе стороны. Дорога ведет на выселки, в лес, на сенокосы; это важная местная дорога, по ней часто ездят и ходят. В семидесятые годы прошлого века, в самый расцвет поселка, когда в конторе водились большие деньги, рабочие богатели (по своим меркам), а народу кишело, этот ров, эти ущелья, прорытые дикими ручьями посреди оживленной улицы, застелили бревенчатым накатом; не лежневку провели, нет, - это было бы как раз понятно, потому что в те же годы протягивали отличные лежневки на десятки километров вглубь тайги, - а именно мостовой накат, поперечный, который даже песком не присыпали. И по этому накату тотчас поехали гусеничные трелевочные тракторы, внешне похожие на танки, если башню развернуть обратно, и конечно, в первый же год превратили дорогу в щепы. Здесь образовались такие ямищи, вздыбились такие противотанковые надолбы, что машины и люди застревали. Но ведь следовало поступить иначе – привезти полтора десятка самосвалов песка и гравия и засыпать эти двести пятьдесят метров, выровняв уклон. Сюда стекал лесной ручей, попутно ответвляясь в два овражка; овражки-то ныне заросли ивняком и ольхой, овражки-то выровняла сама природа, а эта улица весной и осенью всякий год становилась непроезжей и требовала ремонта. Сколько здесь «разулось» машин и тракторов, сколько покалечилось местных выпивох! А теперь уже всем всё по фигу, потому что жизнь еще теплится только в одной избе, - вон в той, сильно отодвинутой с дороги на просторный лужок. По-моему, эта Симаненка изба…»
Хлодунов дошел до Симаненковой избы, за которой, если бы не тропа вдоль забора, пройти дальше вообще было нельзя: такой глубокий ров. В сотне метров за избой возвышалась непонятная темная масса, и, только подойдя ближе, Хлодунов увидел огромный штабель сосновых бревен, за ним – еще и еще, целый переулок вразброд сваленных хлыстов, а за ними - голый вырубок. Вместо стены знакомого высокого хмурого ельника Хлодунов различил впотьмах только голое, изреженное пространство свежих делянок. Так вот где визжала пила днем! Что делают, черти, - вырубают уже за околицей поселка, в водоохранной зоне!
Хлодунов не пошел на делянку, потому что ночью там легко можно было переломать ноги; он свернул налево, на тропу на выселки, но и по ней прошел всего лишь сотню метров, пока ее освещал слабый ночной отсвет с вырубки, а дальше идти забоялся. Зачем копить страхи и заигрывать с ними? Он хотел развеяться? – он развеялся, остальное досмотрит при дневном освещении. Завтра надо попроситься на ночлег к Любке Кузнецовой, а если не пустит, - к Таньке Литвинчук, а если и та не пустит, - надо уезжать, иначе заработаешь от бессонницы нервный срыв. Но кто бы мог подумать, что здесь такая холодрыга, в двух свитерах не согреться, - в Радове уже вполне устойчивое летнее тепло.
Он вернулся на свое ложе, взгромоздился на него в свитерах и в сапогах, но уснуть и через полчаса не смог. Он так неосознанно тосковал, что снова подумал, не позвонить ли дочери, не послать ли ей эсэмэску, не пожаловаться ли на обстоятельства, - всё хоть какая-то поддержка в эту трудную минуту. Но вместо этого подсветил телефон, справился, который час, и по дорожке побрел в обратную сторону, к центру поселка. Не было видно ни огонька, всё молчало, объятое таинственной мглой, только на Черемушках, куда ответвлялась бетонка (второй ее ус шел в Заболотье, но и то лишь в пределах поселка), протарахтел мотоцикл. Хлодунов дошел до места, где высаживался из машины, и отправился по всем функциональным учреждениям, чтобы разобраться, какие все-таки работают. Сельсовет был заперт, а его вывеска снята; почта, на другой стороне того же дома, четыре месяца ютившаяся здесь после того, как прежнее здание разломали на дрова, извещала, что она переехала в соседний поселок в 25 километрах отсюда. Хлодунов прошел еще сотню метров и поднялся по широким ступеням клуба. Клуб был просто громадина по здешним меркам, когда-то с танцплощадкой возле него, с бильярдом, со зрительным залом на двести мест, буфетом и мастерской, а теперь мокрая от дождя бумажка извещала, что библиотека работает по средам с 14 до 16 часов. Хлодунов так и понял, что начальник лесопункта, озаботившись, чтобы бесхозный клуб совсем не обветшал, перевел сюда библиотеку (жалко книги выбрасывать) и сохранил ставку библиотекаря, а может, и завклубом. Хлодунов побрел к школе, но вскоре вынужден был признать, что давненько здесь не бывал: мостки, ведущие туда, были сняты и путь зарос высоченной травой, а там, где прежде угадывались три школьных здания, ныне расстилался пустырь. Хлодунов долго путался впотьмах в сырой траве, пытаясь постичь, ходят теперь в ту сторону или нет, хотя бы за маслятами и на сенокос, но никакой видимой тропы не нашел. Он вернулся чуть вспять, привлеченный красным, мигающим и, как почудилось, электронным огоньком на стене одной из изб, но это оказался фельдшерско-акушерский пункт. Длинная больница напротив была пуста и чернела выбитыми окнами. «Ага, значит получить укол и проконсультироваться роженице еще можно, - подумал он. – Фельдшер есть, и акушерка, и санитарка, и уборщица – эвон сразу сколько рабочих мест!» Смотреть больше было нечего. Случись сейчас серьезно простудиться, - смерть: воспаление легких здесь уже не вылечат! Надо все-таки всерьез задуматься о своем поведении, не молоденький, и завтра же найти приют. В избе еще на два дня уборки, штаны и ватники надо все спалить, и тюфяк тоже, потому что его не высушить; и все чемоданы тоже надо сжечь. И надо обязательно пройтись на выселки с удочкой и там, в устье речки Суштак, обязательно половить хариусов. Вот программа-минимум: найти пристанище на пару дней, «выгоить в избе», как говорила матушка, увезти все ценное, сжечь все ненужное, порыбачить, посетить кладбище. А теперь, раз цель намечена и график расчерчен, надо постараться хоть немного вздремнуть, а то завтра будет трудно. И как бы не заболеть… Хорошо, что он купил кофе и прихватил с собой в поездку аспирин. Завтра заварим родниковой водой из закопченного чайника горячий кофеек с аспирином и продолжим это увлекательное занятие – жечь все подряд. А неправ Гете: вот он, Хлодунов, «подметает за собой», - что, жизнь на земле становится от этого чище? Ничуть. Это так, господин Гете, если только младенцев и твою юную зазнобу считать достойными жизни, а стариков – грешниками и мусором.
- Но я не грешник, господин Гете, - злобно и вслух проворчал Хлодунов. – На мне оттоптались, меня оттрахали, я падший. «Падает, падает падаль с небес», поется в песне.

8.
Ночь прошла мучительно, а мучиться старик Хлодунов разлюбил; он определенно перестал понимать пользу страдания, сознательно не носил нательный крестик, анестезировался везде, где смог (та самая дочь, о которой он мельком подумал, работала анестезиологом), и жил по стереотипу, который один философ характеризовал как «внутренне простой и поведенчески легкий». А плевать на всё с высокой колокольни, все чаще решал он и избегал углубляться в проблему. После бессонной ночи, в которой неоднократно принимался накрапывать дождик, он равнодушно взирал даже на великолепие роскошной утренней зари, умытой дождями. Возиться с костром не хотелось, заря не бодрила, а угнетала бессмысленной тратой красок, и, решив, что квас тоже тонизирует, Хлодунов свой легкий завтрак запил им, а кофе кипятить не стал. Чувство обреченности не покидало его. Помимо воли вспоминались слова не слова, а не то «голоса», не то обрывок чужого разговора, соотнесенный с собой, не то, может быть, двадцатилетней давности сцена, в которой про него сказали некие молодые люди, блюстители «порядка»: «А мы его усыпим». «Усыпим» в этом фантомном голосовом фантазме значило, что как только он, Хлодунов, в своих житейских разысканиях и размышлениях дойдет до сути и поймет слишком многое, его так репрессируют, что он перестанет ориентироваться в обстановке, разум задремлет и совсем заснет; и главную роль в таком отупении сыграет бессонница, страдания, хотя бы и незначительные. И он постоянно боялся, что он уже спит (не в смысле «умер, усоп», а скорее в том, в каком усыпляют больную собаку или Зигмунда Фрейда, - эвтаназия). При «кризисе середины жизни» им распорядились так, что он нейтрализован, отодвинут, усыплен, обезврежен (вот это особенно: «молодежь» считает, что он «вреден», потому что мудр, о многих тайнах догадался), а быть пешкой, да еще на обочине жизни, ночевать в покинутых сараях под открытым небом, как больная собака, пока «любимчики» народа, истеблишмент и селебрити тщеславятся и блистают на подмостках мира, - роль незавидная. И он теперь, на вторые сутки пребывания в родном поселке, понимал, что следует работать, подметать за собой, воздавать последние почести родителям и сваливать отсюда, пока действительно не усыпили, пока не перевели в разряд тяглового животного совсем без самоотчета. Ему было в общем ясно, что пока отчитываешься перед собой сам, к тебе не приедет киногруппа с Центрального телевидения или даже товарищ с кинокамерой для интервью, ибо блистали на подмостках мира именно безмозглые, бессознательные, «спящие» люди. «А мы его усыпим», - сурово пообещали молодые люди, которые теперь разбойничали на житейских дорогах («молодым везде у нас дорога»), и оставили на время в покое. И он уже который год суетится, беспокоится, подметает за собой, пока те живут полнокровной жизнью, предпринимают, воплощают великие замыслы. Ведь, если разобраться, это с практической точки зрения чистая чепуха – считать, что, порыбачив в Логатовке и в Суштаке, изловив на уду хариуса и приготовив уху, он предрешит и обеспечит будущее знакомство с некой женщиной, половую связь и счастливую семейную жизнь. Вот к таким эмпиреям отодвинули старика Хлодунова: он мечтал повторно жениться. Вот сейчас он поймает в устье речки жирного хариуса, а может, не одного, а завтра женится на молоденькой, как старик Гете. Маниловщина, бредни маразматика, но именно такое поведение по надуманным схемам ему осталось.
«Но это не значит, что нельзя попробовать, - рассердился Хлодунов, выходя утром из дверного притвора с удочкой подмышкой. - Я зачем ее вез издалека, удочку? Теперь исполняй, даже если бессмысленно. По такой заре мальчишкой ты налавливал на три большие сковороды хариусов, а возмужав, потом и впрямь женился. Почему нет связи? Есть связь! Сперва символической действие – держать уду, терпеливо ждать поклевки, потом реальное – целоваться, миловаться, закидывать удочку, дролиться, ловить женщину на уд. Почему у нас на реках и озерах столько любителей подледного лова? Да бабы-то у них фригидные, вот рыбаки-то и допытываются, нельзя ли изловить рыбку из-подо льда».
Окрестность спала как чужая, бездыханная. Тем же маршрутом, каким уже ходил, Хлодунов миновал штабели бревен и опять свернул на тропу на выселки. Тропа была такая узкая, что только поставить стопу или проехать на велосипеде, - один след для шины. Высокие ели по сторонам тропы исчезли, но убыль маскировалась уже длинным и плотным березняком и ольхой, противно мокрой от дождя. Стоял промозглый холод, который к полудню мог преобразиться в тяжкий зной: так весело играли розовые и серебряные блики на мокрой листве и цветах. Все-таки психику и подкорку надо бы лечить: чего он так боялся ночью в столь приветливой обстановке? Да здесь прямо рай земной: вон кукушка опять кукует, за полверсты слышно, соловей заливается; сейчас выйдет медведь с лесными дарами, скажет: «Здравствуй, брат Серафим, горбатенький ты мой».
Но хоть Хлодунов и шутил, воздействие было то же: здесь все не сродное, чужое. Еще пятнадцать лет назад, пусть избы развалились, но на месте огородов, вплотную подводя к обрыву берега, простирались веселые изумрудные лужки, по осени увенчанные стожками, а с этих лужков, лишь перешагнуть завалившуюся изгородь, вдоволь налюбуешься речным простором в обе стороны, по течению и навстречу, потому что выселки стояли на излуке реки. Теперь же здесь высился густой лес, местами ельник, и не только огородов – самих фундаментов нельзя было уже определить с точностью. Тропка по оврагу на берег и тропка направо в лес заросли: ими давно не пользовались. Через триста-четыреста метров начался длинный спуск к речке Суштак, но мост накатом давным-давно истлел, ручьи нарыли валунов и мелких галек, а обочины заросли дикой смородиной, которая уже местами цвела. Автомобильных колей уже не было, а тропа выводила в пойму, которая вся плотно, как частоколом, заросла толстыми ольхами; даже к воде, которая сильно шумела в нескольких метрах, было не подступиться. Хлодунов поприседал так и сяк на глинистых подступах, но понял, что ему не удастся ни умыться, ни попить, а вот сапоги в глине увязит, а то и самого засосет. Вода и здесь была красновато-кофейного цвета, но все же не та, что лет пятнадцать назад: вместо прежних разноцветных камней русло речки заилилось, затянуло песком и палыми листьями. Не то что порыбачить в плесах с того берега – приблизиться к воде было невозможно. В прежние годы оба берега и вся горловина речки вплоть до просторов Логатовки просматривалась насквозь и глаза намечали и брод, который тогда был легко доступен, и дальнейший маршрут, если идти берегом в затоны и к глубоким омутам Логатовки, а ныне вокруг разрослись джунгли, бамбуковые по густоте. Длинные пыльные желтые сережки, свисавшие с ольховых деревьев, и густые ивняки, тоже все в цветущих пуховках и замотанные густой паутиной, только усугубляли впечатление настоящих африканских джунглей. Едва намеченная, тропа здесь жалась к обрыву и вдоль него шла к Логатовке, под аккомпанемент неумолчного шума речки. Какие хариусы в устье? Да сюда носа не просунуть близко. Какие личинки ручейника в воде, которые он сейчас использует для насадки? Ручейники не живут в такой беспокойной протоке, им подавай мирное песчаное дно, выстланное иглами и лесным мусором. Хлодунов ощутил, что вновь жениться, сымитировав похожий же процесс, не удастся: ни червей не накопал, ни ручейников не найти, ни закорышей. Даже женщин надо подкармливать и улещивать, а уж рыбу тем более; на голый крючок она не полезет, не дура. И когда, наконец, старик Хлодунов выдрался из частого ольшаника, весь в мокром пуху и цветочной пыльце, то увидел, что и прибрежье Логатовки неприятно изменилось. Вершковые зеленые ивки, как щетина, подступали вплотную к воде и даже обрастали мелководье; везде, до устья речки и дальше, это зеленое низкорослое войско оглаживало и скрывало даже большие валуны и повсеместно мешало бы ловить на перекатах и в плесах. Отродясь он такого бесчинства прежде не наблюдал; берег здесь везде был каменистый, с мысами, перешейками, к любой заводи, где плеснул бы лещ, было легко подобраться, с любой протоки пустить поплавок, - теперь же это была заросшая ивняком и склизкими водорослями мирная запущенная река. Судоходство-то прекратилось почти двадцать лет как, волны-то и сапоги многочисленных рыболовов не топчут прибрежный песок и камни, - вот растительность-то и расплодилась. «Ну-ко-су задолило ведь вичами весь сенокос-от у нас», - припомнил старик Хлодунов матушкино присловье, когда та с сыном этак в середине июля впервые через год появлялась на пожне с косами, граблями и вилами, с точильными лопатками, чайниками и чайной заваркой, с «завтреком», с обедом и паужной, увязанными в ситцевый платок. Действительно, задолило все проклятой ивой, и в сапогах-то с трудом проберешься, а как все ослизло и затянуло тиной! Конечно, вон там видны рогульки с остатками кострища, кто-то по весне, видно, однажды приходил сюда попытать рыбацкого счастья, но, судя по пустым пивным и водочным бутылкам, только надрался вусмерть. Да, родину надо либо снова обживать, растительность вытаптывать, а у каждой рыбной заводи устраивать каменное сиденье с подставкой для ног и щелью для удилища, либо срочно покидать ее, признав поражение. Навестить, что ли, Досифея Дернова, - может, у него в речке Коченьге рыбалка будет успешнее? Всего-то двадцать пять километров, если, конечно, по этому берегу Логатовки еще не заросла дорога…
Артемий Хлодунов разделся до пупа, зачерпнул воды, взбаламутив тину, и плеснул на грудь и на лицо; вода была пресная, без запаха. С ближней отмели, бороздя поверхность, убегали рыбки. Хлодунов забрел в сапогах еще глубже, ополоснул тело и лицо тщательнее, растерся, огляделся. Эндорфинов не прибыло, но дремлющий взор как будто прояснился. Насаживать на крючок нечего. В прежние годы под бревнами, выброшенными на берег после молевого сплава, он бы живо наискал червей и закорышей полбанки, но теперь и на ручейников-то рассчитывать не приходится. Стрекозу, что ли, изловить? А рыбу не поймаешь на уду, по приезде в Радов не женишься вторично, - это как пить дать, закономерность железная. А с местными, радовскими дуралеями на мормышку подо льдом попытаться ловить – нет уж, слишком тяжелое это испытание: подледная волжская рыбалка и фригидная жена.
«Вот ведь неудача, - с горечью заключил Хлодунов. – Если сам постоянен, так окружающий мир меняется с непостижимой скоростью. А если сам, внутренне меняешься и стареешь, так неизменному цветущему миру это по фигу: он тебя попросту не замечает. Я же за пятнадцать лет нисколько не изменился и даже не постарел, а смотри, что сотворилось с окружающей действительностью! Совсем другие окрестности, новый мир, и если отнестись к нему серьезно, не как к чуждому, то надо восстанавливать избу и доживать свой век здесь. Но это же добровольное заточение? Или нет? К городским сутенерам и вертихвосткам попытаться примкнуть, у них паблисити? В сущности, я оказался простак и несмышленыш. Старики знают: родина, вотчина не при чем. Часто бывает: придешь на лесную поляну, присядешь на валун на незнаемом берегу неизвестной реки – и понимаешь: вот оно, благословенное место, рай земной под небесами. Нечего больше искать; надо именно здесь обживаться, обустраиваться, огораживать сенокос и рубить избу. И так бы и должно быть, если бы не государевы опричники, писцы, секретари, чиновники, сборщики податей, лихоимцы, правительственные служащие, коррупционеры, мздоимщики, податные инспекторы, - легион паразитов, контролирующих всякое свободное предпринимательство или даже свободный помысел. Кто их поставил надо мной, разве вправе они опутывать меня и разорять?».
Хлодунов опять ощутимо рассердился на себя и решил побороться за существование. Зноя еще не было в столь ранний час, а насекомых отгоняло свежее дыхание с реки, но он уселся на камне и стал терпеливо поджидать паута. Паутами здесь называли слепней; в прежние годы в сенокос встречались и крупные серые пауты, и бычьи – огненно-красные и отменно свирепые (кусались до волдыря), но мелкого слепня можно было дождаться и теперь. Хлодунов просидел четверть часа, и его терпение было вознаграждено. Слепень был такой тщедушный, что рыбак боялся не донести его до крючка, а когда все же нанизал, щуплое тельце скрывало только крючочное острие с зазубриной.
- Ну что ж, ведь случалось же ловить и на муху как-то раз, - вслух произнес Хлодунов и с удочкой наизготовку отважно зашагал по мелководью к бороздчатому течению в устье речки. Там он забрел глубже, чтобы забросить в непроницаемую зыбь, где предполагались хариусы. Нет, в Логатовке-то они не водились, но водились в чистой речке Суштак и вот здесь, в самом устье: раз по речке уже нельзя пройти, то хотя бы здесь следует попытать счастья.
Грузило он поднял к самому поплавку, понимая, что леска, не отягченная грузом, заиграет в струях и привлечет рыбу: хариус наверху видит лучше, чем на дне. Он забросил поплавок в струи и приготовился узнать поклевку. Поплавок, и правда, сразу потащило в сторону и вглубь, Хлодунов потянул, и, сопротивляясь, из самой глуби протоки всплыл хариус. Хлодунов легко поволок его по воде, огибая камни, а потом поднял и на весу. Хариус был то ли подросток, то ли недомерок, но на полновесный экземпляр ну никак не тянул.
- Так мне и надо! - опять вслух произнес удовлетворенный рыбак и засмеялся. – Ждать еще полчаса наживку, чтобы изловить второго, я не стану.
Но надо дождаться, когда проснется Любка Кузнецова, и попроситься к ней на ночлег, решил он. На ночь полагается иметь крышу над головой, не цыган. О рыбалке можно забыть, раз она такая неудачливая.
И он повернул обратно, к тропе в поселок.


9.
Отсюда, от своей избы вполне можно было углядеть Любку, как она проснется и пойдет к сараям и в хлев, а пока следовало возобновлять прежние занятия. Костер на сухих досках разгорелся быстро с прежним пылом, но первое же пальто, суконное, с хлястиком (вероятно, принадлежность сестры, из обносков ее гардероба, отправленных сюда в посылке как ненужное барахло), укрыло его и притушило надолго. Костер требовал постоянного присутствия и контроля и этим качеством напоминал дежурства. Хлодунов, выросши среди неквалифицированного отребья, на престижной службе, в сущности, так и не был занят (хватало горожан для престижной службы), зато его, с высшим-то образованием, часто и с садомазохистским пренебрежением принимали сторожем, вахтером, уборщиком отходов или подсобником. Пока чего-то не понимаешь, это беспокоит. Хлодунов не скоро уразумел, что в нашем клановом обществе иначе быть не могло: не мог выходец из леса, лесоруб, который не отрекся от своей родословной, усесться за широкий стол в московском офисе или в министерстве в кабинете за двойными дверьми. С-под низу наверх здесь люди не пробивались, никогда или гораздо реже, чем в Европе, и всегда только бунтари: Стенька Разин, Васька Шукшин. Тонкой, как пленка бензина, и плотной, как плексиглас, поверху российского общества разливались интеллигенты во втором, третьем и пятом поколении, нередко евреи, и тому, кто хоть в детстве спал у костра или в хижине, доступа наверх не предлагали. Шалишь! Ему охотно предлагали сторожить чужое или муниципальное хозяйство, асфальтировать дороги или хвалить чужие книги, не имея своей. Ты в России навсегда становился парией и обслугой, если родился в нищете, зато дегенеративные отпрыски профессиональных писателей или наследственных столоначальников восседали и правили в каждом этажном здании. После революций и перестроек всплывала пара-тройка имен демократического происхождения, но, когда оседала муть, наверху восстанавливалась эта пленка из бензина и плексигласа, твердая, как броня. Что, Маша Распутина дочь инвалида из глухого поселка? Это случайность и недосмотр начальнических сынков и еврейских начетчиков. Впредь этого не допустим; вульгарное быдло и хамы нам не нужны, нам нужны воспитанные и вежливые люди с чистой родословной, без пятен. Мы не потерпим нечистых. Все животные равны, но некоторые равнее.
Хлодунов жег не свое прошлое, не истертые шубейки матери, не свои детские пиджачки и брючки, а приносил жертву алчной стихии огня. Он понимал, что из своей стихии, из Воды, вот только что поймал хариуса, и того пришлось отпустить, окружали же его теперь только беспокойные и вечно мятежные люди Огня. Это их он кормит житейским хламом прежних лет, своими любимыми рубашками, вот этими, смешно сказать, болгарскими джинсами фирмы «Рила», которыми когда-то так щеголял перед сверстниками, - в то самое время, когда нувориши-москвичи красовались в джинсах Wrangler и Three cowboy`s. Он не преодолел вульгарность рода, он испятнан наследственными вырожденческими признаками, он с рождения влачит по жизни дурную карму, но и среди своих-то лесорубов и шоферов он числится в отбросах: потому что лесорубы и шофера, пусть пьющие, зато семейные, - и те перед ним предпочтены в нашем обществе. Ты нищий да еще и одинок? Ну, брат, это никуда не годится. Если ты такой умный, отчего ты такой бедный? И не пой нам песен про карму и социальную несправедливость. Все зависит от человека.
Но Хлодунов не считал себя выродком. Напротив, нравственное, физиологическое и религиозное здоровье распирало его; животная радость переполняла душу, полная включенность в природную обстановку укрепляла в поведении. А что он асоциален, не в ладах с нормами общежития и, презирая бритоголовых и малиновые пиджаки, сам ими презираем как представитель дна и колхозник, - из этого ведь не следует, что он не прав в своих установках и не здоров. Они, думаете, зачем в своих городских квартирах содержат собак, кошек и разных зверушек? А вот чтобы научиться норме, чтобы пример перед глазами иметь. Норма – это природное, норма – это дикое, норма – это вульгар (болгары), как пренебрежительно именовали изнеженные древние римляне все грубые и дикие племена: болгары, кроаты, сербы (рабы). Не задавайся, Рим: ты падешь. Не возносись, Москва: ты уже сейчас не что иное, как исламское государство, потому что процесс исламизации давно и успешно идет. «Это говорю я, отвергнутый тобой беспримесный русский северянин!» - с усмешкой думал Хлодунов.
Он сжигал свое прошлое. Он жег и посматривал на крыльцо Любки Кузнецовой, ждал.
Улица здесь располагалась пологой лощиной, дома скатывались и смотрели окнами в нее, пока она, ближе к нынешним порубкам и выселкам, не превращалась в натуральный овраг с ручьем. Хлодунов только смеялся, когда увидел, как в лесопункте ее ровняют, - улицу, ведущую к делянке. На большой скорости, вздымая пыль, лесовоз протащил по ней железную волокушу с неровными, покореженными закраинами, - и это считалось, что дорога выровнена. Ага! Комки сплющены и бороздки сдвинуты, ходить стало еще труднее. Но, увидев из выбитых окон своей избы, что Любка Кузнецова вышла в огород к хлевушкам и там, на протянутой бечеве развешивает белье из тазика, он поспешил к ней набиваться в гости. Главное, не забыть сказать, что он заплатит.
- Здравствуй, Люба!
- Привет, Артем.
- Ты извини, что перепутал тебя с Танькой-то. Я же близорукий, не узнал издалека-то.
- Бывает. Ты чего пришел-то?
- Слушай, вот какое дело. Приехал могилы родителей навестить, а смотри, какой разор. Считай, на улице живу. А по ночам-то холодно, я задубел совершенно. Нельзя ли одну-две ночи у тебя перекантоваться?
- Нет. Ты же знаешь, Рашка у меня инвалид, без ног. За ним же уход нужен. Как я тебя пущу?
- Так вы чего, в одной комнате?
- В одной.
- Я думал, у тебя большая изба.
- Не больше, чем у твоей матери.
- Ну, ты… я не знаю… А еще одноклассница называется!
- Нет, ну, он же голый, под себя ходит. Как в куриной гузке живем. Куда я тебя пущу?
- Я бы заплатил, по гостиничной цене. А, Люба?
- У тебя же тут родственники. Странный какой. Попросись к ним.
- Нет. Не хочу я с ними иметь дел. Из-за них-то и не бывал здесь десять лет. Сволочи, просто сволочи! Надо же было так сделать: не известили о смерти матери. Ни звонка, ни письма, ничего.
- Нет. Я не могу.
- Ну, как знаешь. А где живет Танька Литвинчук?
Любка Кузнецова, как и в школе, выглядела такой же рассудительной, вот только раздалась в заду и в теле, лицо стало толстое, совсем бабье, да и бабы-то неприятной – сварливой, несчастной. «И как тебе не совестно! - казалось, всем видом говорила школьная подруга. – Я живу, можно сказать, мучаюсь, а ты такие предложения делаешь мне. Помог бы лучше чем».
- Нет, - твердо повторила она. – А Танька живет на берегу, за речкой. Ну, как тебе рассказать? Магазин продуктовый знаешь? От него спускаешься к мостику, и на том берегу четвертый, что ли, дом. Спросишь, тебе покажут. Но только ее дома нет.
- То есть как?
- Работает.
- В субботу работает?
- Она фельдшеру помогает и акушерке. Жрать-то надо чего-то. Тоже сидит балбес на материной шее. Ты прямо туда иди, в фельдшерский пункт. Знаешь где?
- Знаю, - отозвался Хлодунов уже за калиткой.
Ему было печально. В этом разговоре было дежавю: когда-то он уже просил Любку Кузнецову о чем-то, и она также отказала. Если не найти ночлег, оставаться здесь нельзя, а надо возвращаться на первом же автобусе, в понедельник. Иначе можно и простудиться, и заболеть, и пневмония, и туберкулез, и все тридцать три неприятности. А странно, что он не знал номер своего дома. Оказывается, дома-то в поселке пронумеровали, - это как раз когда жилых почти не осталось, и номер материного дома стал 32. Рачительное и радетельное начальство у нас: инвентаризацию провели домам, чтоб почтальону не путаться, как раз когда не стало почты.
Он предположил, что Танька Литвинчук выходит на работу как все служащие, - с девяти часов утра, а до девяти время еще было. И вот на старом и еще теплом пепелище он поддерживал костер. Он жег свои и отцовские, извитые и треснувшие ремни (может быть, одним из них его же пороли в детстве), поддоны для цветочных горшков, вешалки, наволочки, изъеденные молью и заплесневелые шали, косынки еще те, газовые, бывшие в моде в шестидесятых годах (юношей он и сам повязывал такую на шею, из фатовства); рассыпанные разнокалиберные пуговицы, кальсоны, ссохшиеся, как алебастр; мухобойки; голики сорговые и березовые; рваные картонки и картонные ящики, перепутанные клубки пряжи и ниток, «плечики» деревянные и пластиковые из шкафа; рваные хозяйственные сумки и авоськи, развившиеся куски обоев, пенопласт и фрагменты ДСП, древесно-стружечных плит, которыми для тепла обивали двери и стены; сухую изоленту, скотчи, лекала и выкройки; расколотые блюдца, деревянные бруски непонятного назначения и плоские деревянные кружкѝ – загнетать соленые грибы в кадках; шилья, разбитый радиоприемник, паспарту с отставшими фотографиями, вышивки и кружева (одну вышивку с красными петухами и цветами по синему полю, показавшуюся произведением искусства, он попытался отделить от свалявшейся шерсти и отскоблить от пыли, пока не понял, что, даже выстиранная и выглаженная, она вся будет в ржавых пятнах); стенки и дверцы кухонного шкафа, колышки для томатов, онучи и с потолка принесенные мешочки костной муки; лекарства в фольге и в пузырьках, суконки, лейтенантский погон, желобок от зимней рамы, счетчик электроэнергии и пачку квитанций за отправленные денежные переводы и посылки (Хлодунов на миг огорчился: квитки обличали и напоминали, что мать много и бескорыстно отдавала, не получая ничего взамен от непорядочных сына и дочери, кроме пустых словесных благодарностей в ответных письмах); пистоны к игрушечному пистолету племянника, его же ползунки и шляпки под вид мухомора; запасы бересты и сосновой лучины для растопки, разломанный ушат и коллекцию пластмассовых крышек для консервирования; паутину, замазку, пыль и комки засохшей грязи, ошметки обоев, облупившуюся старую краску, козий и мышиный помет, иголки хвойные и швейные, опилки, шерстяные катышки, битый кирпич, осколки оконного стекла и зеркал, засохших мух, пауков и сверчков, пыль и листья… Все горело превосходно на жарком огне. Даже тяжелые намокшие ватники, впитавшие всю многолетнюю пыль и грязь запустелой хибары, - и те, отогревшись, отвоняв и отчадив, полыхали ярким хлопковым пламенем. Хлодунов не знал, сколько он еще проживет лет без родителей («ребенок, оставшийся без попечения родителей», - так официально назывались в собесе несовершеннолетние сироты), но он понимал, что родословной памяти не помешает обряд очищения огнем (один из его дядей со всем большим хозяйством даже погорел и потом долго отстраивался заново, ютясь в бане). Пусть от родовой избы останется хоть выбитое место, лишь бы без житейского хлама. Пусть запустение, лишь бы природное, не цивильное. А вещи, которые неплохо сохранились и напоминают о родителях, он увезет: в рюкзаке еще достаточно места.
После девяти часов утра он отправился в акушерский пункт к Таньке Литвинчук. Она, как и Любка Кузнецова, тоже была школьная подруга, только училась годом раньше, в старшем классе. Это была сухопарая и некрасивая девчонка с волосами белокуро-пепельного цвета в мелких кудряшках, которые, впрочем, можно было и русыми счесть. Она не то чтобы важничала, но имела принципы; один из них состоял в том, что в жизни надо все уметь, владеть многими профессиями, чтобы всегда зарабатывать на пропитание. Недолгое время молоденький Хлодунов, когда только еще слесарил в Тодиме, и Танька Литвинчук, которая обучалась там в профессионально-техническом училище на швею-парикмахера-трактористку-бухгалтера-агронома-землеустроителя-лесовода, жили в общежитии на одном этаже и, оба из Суштака, считали своим долгом дружить. Хлодунов, уже тогда склонный к бездельничанью и анархистскому бунту, спорил с Танькой Литвинчук по поводу ее житейских убеждений, считая их чересчур упрощенными и прагматичными. Он отнюдь не считал, что если овладеешь многими рабочими профессиями, так это поможет в жизни. На Западе, возможно, и помогло бы – стать универсальным специалистом, но у нас ценились только неженки, паразиты и баре: им, особенно если они еще и красноречиво выглядели на интервью, освобождали путь наверх, перед ними расстилали ковровую дорожку, их оберегали и лелеяли. Таким именитым бездельником и хотел стать Хлодунов в молодые годы, когда спорил с Танькой Литвинчук о житейских ориентирах. Но Танька никому своих убеждений не навязывала и до сих пор, как оказалось, работала, хоть была постарше Хлодунова. И, направляясь к ней, он ощутил привычный спазм совести, комплекс тунеядца перед работником: Стрекоза обращалась к Муравью за помощью, - дескать, отогрей, голубчик, не дай пропасть, замерзнуть в холодную ночь под кустом. Между тем, в редком, незаселенном пространстве люди и сами не прочь сплотиться теснее, погостить друг у друга, посекретничать; за несколько дней, проведенных в природе, Хлодунову уже захотелось этого.
На крыльцо и в коридор к фельдшерицам вместе с ним вскочили две крупные собаки, и так запросто, дружелюбно, словно здесь их прикармливали, но когда Хлодунов, окруженный ими, показался за порогом больничного крашеного коридора, санитарка их шуганула.
- Таня! Тебя тут спрашивают, - крикнула она вглубь коридора.
- Кто? Кто спрашивает?! – Танька в затрапезе, в расстегнутом халате выглянула из-за дальней беленой печи: то ли она подбрасывала поленьев, то ли выносила горшок из палаты.
- Молодой человек, поговорить хочет.
- Не о чем говорить, не знаю никакого человека.
Увидев Хлодунова на пороге, Танька опять спряталась, но скорее от смущения, что ее застали в таком виде за такими обязанностями. Она снова исчезла на какое-то время, потом показалась. Шла она в раскоряку и стала как будто ниже ростом, худее и безобразнее. Что-то у нее было с тазобедренными суставами: она не могла вполне разогнуться, шла хоть и бойко, но внаклонку, а приблизившись, сразу уселась на крашеные ступени перед дверью. Собаки тыкались к ней в подол и в лицо, выражали радость и ворчали друг на друга. Он так и понял, что Танька, усевшись, стремилась скрыть дополнительные уродства перед незнакомым человеком. Она решительно отметала былое знакомство и не узнавала его минуты две-три, пока он не назвался и не напомнил. Танька Литвинчук была все та же, с неправильным живописным лицом, в мелких льняных кудряшках, озабоченная и бойкая, как всегда. Хлодунов рассказал, какой прием ему оказала бывшая одноклассница Любка Кузнецова, в каком виде застал родительскую избу и как замерз ночью на холоде на нарах. Он ясно понимал, что, как часто поступал перед женщинами, бьет на жалость и что на этот раз прием сработает, потому что Танька женщина жалостливая, добрая и способна войти в положение другого.
- А что, давай! Изба у нас большая, места хватит, - сказала она. – Гости тоже вот только на днях уехали.
- Таня, я заплачу гостиничную цену и прикуплю чего-нибудь из магазина. Мне бы только до понедельника перекантоваться, когда следующий автобус пойдет в Тодиму. Не думал, что по ночам так холодно.
- Чего ты хочешь, еще май. Без окон, без дверей изба-то? Ну вот, у нас, прежде всего, разорят все и разворуют.
- Вряд ли что украли. Свалено в кучу все имущество, с песком и мусором перемешано, ни одной вещи в надлежащем виде не сохранилось. Снег, дождь свободно задувало, козы, собаки бегали…
- На кладбище пойдешь?
- Надо бы сходить. Но я прежде хочу немного там почистить, в избе, сжечь что ненужное. Я уже сутки костер поддерживаю на задворках, жгу всякую рухлядь.
- Ну, ты можешь и в обед прийти. Там Лешка сидит, он тебя примет. Я-то не приду на обед, а он чугунок из печи выставит, покормит тебя, если что.
- Какой Лешка?
- Ну, сын. У меня же сын взрослый, не знал? Работы нет, сидит дома, баклуши нет. Мало того, еще и запивает. Нет, но сегодня трезвый. Денег не дала, выпить не на что, - разве сшибет где копейку…
- И много лет сыну?
- Тридцать два. У меня же муж умер, ты знаешь? Запивал тоже, вот быстро и прибрало.
- Да, тоже печальные события. Но ты молодец: в субботу работаешь, и вид бодрый.
- А куда деваться? Ты же видел, ходил по поселку, сколько здесь народу осталось. У акушерок на подхвате держат меня пока, и на том спасибо.
- Я после пяти вечера приду. Ты к тому времени закончишь?
- Раньше.
Танька Литвинчук оказалась душа-человек, и Хлодунов успокоился и приободрился до вечера: сегодня заночует под крышей, в тепле. Зря он сюда приехал туристом и фланером праздным. Никакого возрождения не дождался, никакого чувства родины не испытал. Всё здесь будто чужое, а всё потому лишь, что уже нет в живых ни отца, ни матери. Свои умерли, и умерло всё. А свои были очень малочисленны. А ведь здесь наверняка еще с пяток-десяток двоюродных родственников проживает, но нет: встретит – не узнает; потому что и прежде не было ни общения, ни дружбы. Номинально родня, а в действительности – чужие. Двоюродная сестра по отцовской линии, кузен вроде бы, их детки… нет, никого не помнит даже по именам. Вот такая родня: свои чужие. Ясно, что, общаясь только с отцом-матерью, он страшно сузил круг собственных доступных действий, изолировал себя. Но это наследственное: ни отец, ни мать тоже не жаловали этих родственников, тоже чуждались их. Голь перекатная, пьяницы, бездельники. Да он и сам, случалось, удивлялся: столько народу, и бабы, и мужики, а ни по грибы, ни по ягоды, ни лещей наловить – ничего не хотели делать, даже сельскую работу; даже огород, и тот в запустении, корову, и ту не держали. Как цыгане, слонялись по поселку. Чем живут, на что надеются. И все-таки родня. Казалось бы, простая арифметика: чем многочисленнее род, чем обширнее связи и взаимообмен в роду, тем разнообразнее и насыщеннее собственная жизнь, - так нет: с пеленок среди родственников процвело взаимное недоверие, вражда и отчуждение, а в результате он, Хлодунов, к концу жизни оказался вообще в изоляции, в одиночестве, без родственной поддержки. Вроде бы, пока отец и мать были живы, одиночество не воспринималось как абсолютное, выморочное. А теперь? Куда он теперь годен, без зубов, полуслепой, отягощенный болезнями, без денег? И ведь все так живут по Руси, все, в бессмысленной взаимной вражде, в недоверии и в распрях. И этим пользуются иноплеменники.
Уже в три часа пополудни Хлодунов, пропахший дымом и мусором, поплелся к Таньке Литвинчук. В поселке оставалось еще порядочно жителей – человек сто, а если учесть две окрестные деревни, то и все двести, - потому, должно быть, фельдшерско-акушерский пункт еще не закрывали. Как это происходит на Руси, и давно уже, и почему? Ведь еще недавно местность была обжита, и это согревало теплом единения: пойдешь в лес по грибы, встретишь грибника, охотника, рыбака, отправишься на вырубку – бабы малину берут, заглянешь на реку Логатовку – то и дело моторки шныряют, в которых мужики и бабы на сенокос, или по ягоды, или на рыбалку едут, - и есть ощущение не то чтобы цивилизованности или безопасности, а достаточной плотности населения: в лесу не сгинешь, найдут, разве только если очень не повезет и в болото залезешь, запаршивеешь слегка – дождешься субботы, в баньке с веничком попаришься и за самоваром отмякнешь. Следовательно, большие пространства так воздействуют на человека, что даже если он где-то толпится и, объединяясь, строит муравейники, с течением лет человеческая жизнь дематериализуется, а муравейники пустеют. Большие пространства нельзя насытить; человек в них теряется и тратит усилия зря. Это деревянная, это деревенская цивилизация. Хлодунов приметил, что уже даже в Радове, в этом полудеревенском городке, большинство деревенских изб и дачи построены на каменных фундаментах, а здесь, в Тодиме, и деревянные-то фундаменты редки: просто-напросто роют подполья, погреба, землянки-холодильники и в них опускают деревянные срубы, а то и так: досками обошьют, - и живет! Следовательно, и сельская цивилизация дошла уже до того, что ей нужен каменный или кирпичный фундамент для-ради прочности и долговечности.
Однако и в три часа Танька еще не возвращалась с работы, а ее сын Алексей, почти наголо стриженый тридцатилетний парень, поздоровался и руку протянул, не вставая с импровизированной лежанки. В передней, сразу за порогом, стояли обеденный стол и в углу стола широкоформатный телевизор. Развалившись в кресле и протянув ноги на двух, вместе составленных табуретах, Алексей флегматично и расслабленно протянул руку, поприветствовал гостя, даже не привстав, а когда Хлодунов назвался, просто сказал: «Она говорила. Скоро придет». И замолчал, с пультом на животе, уставясь в телевизор. Изображение было очень четкое, а телевизор лучше, чем у Хлодунова в квартире. Ему определенно понравилось, что Танькин сын так не суетлив, не предприняв ни малейшей попытки даже завязать разговор или чем-то поинтересоваться. Его такая простота отношений устраивала. «А еще восхищаются шведами и вообще скандинавами, что они немногословны. Вот, пожалуйста, русский лопарь, в тех же примерно координатах, только сдвинутый в европейскую часть России, - молчит, сволочь, полчаса, и как комфортно молчит! - с восхищением подумал Хлодунов. - А чего говорить? Мать сейчас придет, соберет поесть. Пришел – располагайся. Всё сказано давно. Место здесь суровое, глухое, много разговаривать нечего». Странно показалось Хлодунову, что и мать, и Любка Кузнецова аттестовали Алексея как пьяницу и нахлебника, но он не производил впечатления алкоголика, а скорее был похож, и стрижкой тоже, на зэка, которого вот только выпустили из тюрьмы и он отдыхает, наслаждаясь семейным уютом, безопасностью и спокойствием. Не похоже было, что он нахлебник на материной шее и приживала. Сам Хлодунов, в прежние годы приезжая к матери, и тот так вальяжно и по-хозяйски себя не вел, если случались гости, а суетился и нервничал, обслуживая их интересы. Алексею же было совершенно наплевать. Материн бывший хахаль? Заночевать? Да нет проблем, устраивайся, все в твоих руках, не заперто. И Хлодунов воспользовался молчаливым разрешением – тут же за занавеской набухал полный рукомойник воды и тщательно умылся – руки, лицо и тело до пояса, совсем запыленный и усталый после всесожигающей, очистительной жертвы, как после каменоломни.
Танькин дом и хозяйство ему понравились. Собственно, прихожая, где, протянув ноги, сидел Алексей, была частью кухни, отделенная от нее широкой русской печью; тут же стояла и газовая плита, и многочисленные кухонные шкафы. Из прихожей можно было пройти в небольшую среднюю комнату, в которой располагалась еще одна печь, обогревавшая обширную гостиную. И дальше, через порожек, можно было попасть в гостиную, всю заставленную вдоль многочисленных окон цветами и вдоль стен – кроватями. Кроватей любопытный Хлодунов насчитал целых три, да еще и в средней комнате, которая, как и кухня, тоже была разделена портьерой, размещался топчан. С улицы изба не выглядела такой громадиной, как оказалась изнутри. Здесь было, по крайней мере, сто квадратных метров, в этих трех, разделенный переборками, помещениях длинной, вытянутой, как перспектива, избы. Да к ней еще примыкало крыльцо с мелко застекленной верандой, а с тылу - большой сарай, мастерская и уборная. В уборной над дырой стоял пластмассовый стульчак, и Хлодунов, снимая его, чтобы не замочить, с юмором отметил, что, похоже, им пользуется сама Танька: ну что же, вынуждена, серьезное заболевание тазобедренного сустава, артроз, что ли, или спондилез, и она ковыляет раскорякой, как гусыня на растопорщенных крыльях; вероятно, она немного смущалась этого своего приобретенного заболевания и осенью собиралась ехать в Санкт-Петербург на операцию в одну из клиник: ее уже записали в очередь. Немалое расстояние – отсюда километров этак с полтыщи и более, но Танька была полна энтузиазма. Она, в отличие от сына, умудренного, как зэк после отсидки, была и оставалась энтузиасткой и оптимисткой, и не только в этой своей установке – все уметь делать, во всем разбираться и за все браться без опаски и недоверия, но и по темпераменту. Худая, резвая, некрасивая, в этих своих льняных букольках, она уже через полчаса, вернувшись с работы и накормив гостя и сына, сидела, в домашнем халате, шерстяных носках и теплых тапках с помпонами, привалясь спиной к теплой печке, и бойко вязала напольный коврик из пестрого клубка. Ее некрасивое, но мимически выразительное лицо с юности почти не изменилось, только букольки повылезли, истончились и щеки усохли; она занимала товарища своей юности важным деловым разговором, а спицы так и мелькали в руках. Сын, в той же позе, полулежа, щелкал переключателем каналов, и хотя был настроен чуть иронически, мать все-таки не прерывал и не перебивал. Хлодунов чувствовал себя в этой незатейливой семье до того ровно, удобно и спокойно, даже мирно и ласково, что даже всполошился и принялся доискиваться причин. Причин и объяснений находилось множество, Хлодунов все их подытожил и подвел в баланс. Во-первых, это могла быть свояченица, жена бывшего шурина: ту тоже звали Танька, та тоже жила в тверской деревне с шурином, сельским механизатором, и тоже один из трех ее сыновей вроде как сидел в тюряге. То есть, Хлодунов сегодня у своих, только эти свои - по бывшей жене, с которой он давно в разводе. Вот отчего ему так удобно и покойно, как шару в лузе. Но, с другой стороны, анализировал старик Хлодунов, могла произойти еще более занимательная ситуация. Когда-то у него была любовница, замечательная, красивая и резвая женщина чуть старше его самого, с сыном, который тоже и попивал, и вредничал, и ссорился с матерью, и вообще стоял на пути к преступлению. И вот, вполне возможно, при попустительстве божьем, не будучи знаком с сыном этой своей любовницы и вообще не допущенный в ее семью, он теперь в нее все-таки проник – в ином качестве, в иное время, в другой обстановке, в ролевике с другими актерами. Хлодунов еще помнил, что с той любовницей ему было более чем комфортно, хорошо и устойчиво, словно бы с матерью, так что он даже не раз предлагал ей замужество; но она уже была замужем и мужу оставалась верна, хотя бы и изменяя на каждом шагу. Итак, свояченица из тверской деревни, во-первых; во-вторых, бывшая любовница, из Москвы. Но в-третьих, оставалось еще и нечто протогенетическое, совсем уж из дальних, небывалых областей личного родословия. Вполне могло быть, что Танька – это (в некотором смысле, эмпирически-иносказательно-описательно) деревенский дед по матери: тот тоже был хромой, колченогий, хозяйственный, а бабка – та почти точь-в-точь, даже по внешности, походила на нынешнюю Таньку – сухонькая, юркая, заботливая, как пташка, и подвижная. Бывшего Танькиного мужа, Серегу-бондаря, который умер от запоя, Хлодунов, конечно, не помнил в лицо и не знал, как и многих в поселке, но что-то ему шептало, что тот вполне походил на рослого, с животом как подушка, веселого и покладистого, как иные пьяницы, деда по матери, справного русского мужика. И, таким образом, он, внучок, ныне гостит у бабушки: сжег, можно сказать, родительский дом, вымел к чертям вместе со всем барахлом вон из памяти и пришел заночевать к бабушке. А бабушка живет тут же, не в Вытегорском районе, а в Суштаке Тодимского района. И эта метаморфоза понятна, это Россия: ты с пеленок до гроба со своими, даже если один, а их только навещаешь: и женина родня, и прямая любовница в одной, с тобой и с мужем, семье-упаковке, и школьная подруга – одно и то же лицо. Одно и то же лицо, скорее всего – бабка по матери, Василина Андреевна Нечволодова, Царевна, дочь Мужчины, Нечем Владеть. И действительно, чем владеть в России? Вот изба еще есть, последы чужих детей и харканья чужих матерей еще позволяют выносить небесплатно, да о дорогом сыне, вышедшем по амнистии, печься на старости лет, да товарища детских лет, прибывшего издалека, приютить и угостить куриным супом.
Куриный суп был прозрачен, как слеза, горяч и жирен, а котлеты просто таяли во рту. Давно Хлодунов не уплетал с таким удовольствием, не свою однообразную стряпню, а женскую, - вот именно что после бабки, свояченицы и любовницы в четвертый раз сподобился так вкусно поесть. Это Россия, одна семья. И если ему так удобно, так спокойно и счастливо в этой семье, с этой вдовой и с этим пасынком, отчего бы не попытаться обрести новое счастье?
Хлодунов всерьез рассматривал эту данность и примеривался к ней. Факт есть факт: ему с ними очень хорошо. Ему хорошо и с этим молодым уголовником, и с этой раскорякой-инвалидкой. Так чего искать еще? Зачем возвращаться в Радов? Вот, договаривайся с Танькой, подыскивай в Суштаке какое-либо занятие, лучше всего, оплачиваемое, и оставайся: здесь твой дом! Зачем тебе жить несчастным? Ты что, не видишь своих? Нет, ну, бабке, понятно, ты не мог сделать брачное предложение: маленький еще был. Свояченице Таньке, или золовке, или кем она тебе приходится, опять же не мог предложить замужество: она уже была замужем за шурином; так не делается – от своей жены уходить к ее же родственнице. Любовницу ты не смог переубедить – та решилась остаться верной мужу и не разбивать семью; хоть тебе и было с ней удобно и счастливо, она предпочла кинуть тебя самого, нежели мужа и сына. Но вот тебе вариант, почти идеальный: вдова с сыном, прямо неподалеку от твоей собственной родовой избы! А? Что скажешь? Лучшего выхода и придумать нельзя.
Хлодунов разнервничался и после ужина вышел на веранду охолонуть. Весь день и вечер опять были ветреные, сырые и пробрызгивало с ветром, так что окна веранды, даже и в мелких переплетах, дребезжали и покрывались крапинами от дождя. Куда уходить в такую погоду, чего еще искать? Тебя заботит, что ты беден, что от изб остались ободранные голые стены, и надвинулась собственная старость? Ну, так объедини хозяйства – богатое хозяйство деревенской вдовы и свое городское немудреное подворье с телевизором, продавленным диваном и интернетом. Может быть, она того и ждет, Танька. Куда стремиться в такую ненастную погоду из такого уютного дома? Да, может, Танькина изба – последняя справная изба в Суштаке, - куда еще стремиться из нее? Поговори с Танькой. Даже Алексей вроде как за три-то часа, проведенные вместе с будущим отчимом и матерью, полностью въехал в новую ситуацию: подает редкие юмористические реплики, трунит над матерью. Или тебя беспокоит, что ты ее не любишь, Таньку? Но ведь тебе же приятно, доверительно, просто, понятно без слов, уютно и почти благополучно у них, чего еще искать и ждать? Ты у своих! Решай, решайся!
«Нет, но так нельзя: здесь какая-то неправильность, окончательность, - размышлял Хлодунов, загнанный в угол, сидя на крыльце на мокром приступке лестницы, под крапинами мелкого дождя. – Если я на это решусь, то всё: конец развитию, конец вероятностям и личным надеждам. Согласен, мне с ними хорошо; может, я даже буду первым в семье, - хотя нет: первым будет Алексей, он этого первенства мне не спустит, он свое отвоюет, мы со временем начнем ссориться. Одной бабе двух клинических лентяев не прокормить. Вот тебе и будущее противоречие, вот тебе и разлад ладной, спокойной, сытной, старорусской жизни. Главное же, что совершенно потрясает, - окончательность этого варианта. Я дома, я вернулся домой, я у своих, я обрел счастье. Они уже на кладбище, свои, и я туда направляюсь. Больше просто нечего искать, и это самое пугающее. Поговорить-то с Танькой можно, и уговорить можно, и Алексей согласится (он уже сейчас согласен, с этими его тремя зэковскими принципами: не верь, не бойся, не проси). Но это конец, приговор, окончание пути. Продать квартиру в Радове или переселить туда Алексея – это уже детали, это, так сказать, предсмертные приготовления, это тризна посмертная. Останусь вдвоем с Танькой, дома, на Родине, у могилы предков. Лафа, кайф, воплощенная мечта всех наших патриотов, заединщиков, державников (которые и сами, кстати, никогда не живут по своему учению, а только мечтают пожить). Как же мне поступить? Ведь палить костер хватит еще только на завтра, а дальше оттягивать решение и отъезд нельзя. Вот так влип! Вот так вилка! Вот так развилка житейская! Вот так видеоклип на Евровидении! Вот так переходник на евровилку…»
Но была еще одна странность: ему здесь больше не нравилось, на родине.
Думаете, ему хотелось впасть в детство? Нет. «Будьте как дети» - он этот призыв осуществил, он успешно ему следовал, но при старом организме детство оказывалось бесперспективным, безынтересным. И не был он настолько глуп, чтобы поверить, что возвращение на родину его возродит, окончательное возвращение. Он думал, сидя в Радове, что здесь, в Суштаке, лучше, потому, что не хотел вообще оканчивать и окончательно выбирать. Он искал. Он поисковик, он разыскивает, узнаёт, развивается. Ведь Танька, предложи он сейчас ей выйти за него замуж, пожалуй, согласится, - и это будет окончание поисков и как бы завершение пути. И что, возможно ли, что они вот так, втроем, счастливо заживут и вполне поладят? Да, конечно, отчего нет? Он же на все сто процентов знает, что с бывшими женой и дочерью он не живет еще и потому, что они ему не подходят: с экс-супругой он не совпадает, - и по гороскопу, по совместимости знаков зодиака тоже, - наполовину, а с дочерью – уже на все сто. А ведь с Танькой Литвинчук и с ее сыном Алексеем и без гороскопических сверок понятно: они подходят друг другу. Он это чувствует, знает, - иначе отчего бы ему было так уютно у них? Подходят, совместимы! Ну, разве впоследствии начались бы какие-то трения и размолвки. Потому что если бы счастливые семьи и удачные супружества ладили бы всегда, то и жили бы вечно, - по сто, по двести лет: нет, даже и счастливые семьи разрушаются, хотя бы от внешних воздействий, а не от внутренних распрей. Но главная закавыка все же в другом: ему здесь больше не нравится. Ему здесь больше не нравится местность. Вот так! Это не то место, где он хотел бы срубить избу и осесть. Эта местность – не новость, а жизнь здесь – скудость.
Старик Хлодунов сидел на крыльце своего чужого дома и не мог ни на что решиться. Танька Литвинчук может и отказать: у нее какое-никакое хозяйство, а он беспризорный пес, прибился к чужой стае. Может, у нее тут полно родственников, у Таньки… С другой стороны, природа и вся органика здесь нормальны, здесь нормальны и люди тоже. Пожив на природе среди простых людей, он убедился, что публичные люди из телевизора совсем ненормальны и больны: они несут полную ахинею, и даже не понятно, почему это воздействует на зрителей; сам-то он совершенно их не понимает, как если бы они говорили на суахили. А вот Алексей, тот реагирует живо на все глупости из ящика, и, следовательно, он-то бы не прочь и в Москву поехать, и в ящик попасть под телекамеры. Следовательно, у него-то вектор – из провинции в центр попасть, из мизинца левой ноги в кору головного мозга вместе с кровотоком перенестись. Значит, он-то мыслит и настроен правильно: вперед с песнями, прорвемся к лучшей жизни! - а лучшей жизнь ему кажется в столице, где же еще? Это он, старик Хлодунов, проделал ту же эволюцию, что и старик Астафьев, и старик Иосиф Бродский, и многочисленные евреи, переселившиеся в Израиль, на историческую родину, ту же эволюцию, что и всякий Блудный Сын: вернулся к Отцу. Вон он, Отец-то: спит на кладбище в трехстах метрах отсюда. Следовательно, это банальный, всеобщий путь: возвращение к истокам, return of the native; нет в этом пути ничего славного, как о том кричат патриоты. И он сам за сутки успел понять, что ему здесь больше не нравится. Не бытово не нравится, а бытийно.
Старик Хлодунов сидел на мокром крыльце своего чужого дома и, вместо того чтобы расслабленно радоваться натуральному серенькому дождю, тщательно собирал ненужные наблюдения и выводы, умозаключения и максимы:
Хотя люди здесь почти не пьют, их положение не улучшается.
Хотя на вокзалах нет бомжей, стены облицованы гладким пластиком, и только гранитный пол прежний, но несчастных и калек, у которых нет денег даже на комнату отдыха, все еще много, и как прежде, как сорок лет назад, как во время Отечественной войны 1941-1945 годов и эвакуации, как в Крымскую кампанию 1855 года, когда еще только строились первые железные дороги, неприкаянные отбросы общества все еще слоняются по перрону и в вокзале.
Если сельсовет и почта переехали в соседний поселок, значит, там еще нет больших разрушений, значит, там еще крепко хозяйствуют и жить можно (это на случай, если придется отсюда все же уезжать).
В деревне нет пыли. Есть грязь, которую натаскиваешь в дом, и она превращается в пыль. В деревне слишком много зелени, чтобы быть пыли. А в городе пыль повсюду, особенно в квартире; там цементная крошка, там каменное крошево, - это лучше?
Заняться нечем, а еды вдоволь, - вот поэтому люди толстеют.
Чтобы, например, набраться терпения или сконцентрироваться, следует распутывать рыболовную леску. На рыбалке ему случалось так запутывать снасти, что он присаживался на камень и возвращался к осознанию себя только через два-три часа. Важно раздернуть леску на пальцах как на мотовиле, чтобы ясно видеть, куда продеть конец, где леска завязалась намертво в узел, а где можно ее растеребить ногтями, если попыхтеть. Всегда при этом возникало чувство даже не досадной помехи, а прямой катастрофы, такой задержки, которая неминуемо обессмыслит всю рыбалку: вернешься пустым, без улова. Это – что у него часто запутывалась леска, - могло быть сущностными, онтологическими происками врагов, а если да, то кто именно и почему ему вредил? Ведь случалось распутывать леску и посреди увлекательнейшей рыбалки, когда клевало беспрерывно и вытаскивал рыбу одну за другой. И сейчас, сидя на крыльце, он терпеливо, как идиот, распутывает леску или, напротив, рад, что время наконец-то стало протяженным, а житейское занятие вполне бессмысленным и трудоемким? Ведь скорее второе, правда же? Важно ведь создать проблему, правда же, большую проблему надолго, чтобы можно было над ней биться. А если проблем не станет, это-то и есть смерть. Так вот: у него сейчас проблема – или их не стало?
Еще настораживающий факт: почему, когда он торчал на вокзале, к нему о п я т ь придралась эта стриженая тетка? Ведь то, что к нему опять, как в двадцать лет, когда он только устремился в большой мир, в столицу, пристают с претензиями грубые наглые стриженые тетки, - полковые командиры, ротные в строевой подготовке (она накинулась на него ни за что ни про что, потому только, что он поставил сумку перед пустым креслом, а сам уселся сзади), - так вот: это дежавю – это предвестие тяжелых осложнений и грядущих неудач, как и в прежние годы, или это можно проигнорировать? Ведь это опять пристала сестра, наглая хамка, третирующая брата по всякому поводу? Сестра, которой завещано все имущество и которая скрыла от него даже факт смерти родителей. Допустим, в свои двадцать лет прежде он не мог эти придирки как-либо интерпретировать, они казались случайными, - но теперь-то, после дежавю, очевидно, откуда тянутся нити заговора против него. То есть, что же, надо преодолевать прежние сопротивления, повторять те же ошибки и выслушивать те же разносы, те же выволочки от ротного старшины перед строем? Ведь это прямая дедовщина. Уж не из страха ли он и на родину-то вернулся? Вот тебе от жирной родни честная реакция на твои поступки, раз ты снова готов спать в дощатой сараюхе под открытым небом! Людям почему-то не нравится, когда ты пытаешься воскреснуть…
«Итак, сейчас надо переночевать на чистых простынях в широкой комнате, ароматной и полутемной от расставленных повсюду цветов, - в кадках, горшках, ящиках, кашпо, - а завтра сжечь весь остальной мусор, а послезавтра уехать, - если не сломаются катер или автобус, - решил Хлодунов и, в тапках на босу ногу, совсем выдвинулся из–под козырька под дождь. – Позволим жизни нести нас. Поплывем по течению. Причина может скрываться в том, например, что здесь давление 760 миллиметров ртутного столба, в то время как в Радове – 740. Высокое давление меня радует, как прежде, как в детстве. Разве нет? Мы все полностью зависим от Солнца: вспыхнет протуберанец поярче – и всё: землетрясения, эпидемии, снежные заносы, оледенения, наводнения, размывы почв, пышное цветение Сахары, Гоби и Калахари, магнитные бури, вынос мозга из головы, атомная война, перемена пола, да не в квартире, а в организме. Важно, чтобы и завтра накрапывал такой милый весенний дождик, а чтобы разжечь костер, попрошу у Таньки Литвинчук полбанки бензину. У такой хозяйственной бабы он обязательно найдется».
26 января 2016 г.






.








Голосование:

Суммарный балл: 10
Проголосовало пользователей: 1

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
127
ДАРИ ДОБРО - Конкурс

Присоединяйтесь 



Наш рупор





© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal
Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft